Библиотека Михаила Грачева

предыдущая

 

следующая
 
содержание
 

Хантингтон С.

Столкновение цивилизаций

М.: ООО «Издательство АСТ», 2003. – 603 с.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания

 

ЧАСТЬ 3. ВОЗНИКАЮЩИЙ ПОРЯДОК ЦИВИЛИЗАЦИЙ

 

Глава 6. Культурная перестройка структуры глобальной политики

 

В поисках объединения: политика идентичности

 

Под влиянием модернизации глобальная политика сейчас выстраивается по-новому, в соответствии с направлением развития культуры. Народы и страны со схожими культурами объединяются, народы и страны с различными культурами распадаются на части. Объединения с общими идеологическими установками или сплотившиеся вокруг сверхдержав уходят со сцены, уступая место новым союзам, сплотившимся на основе общности культуры и цивилизации. Политические границы все чаще корректируются, чтобы совпасть с культурными: этническим, религиозными и цивилизационными. Культурные сообщества приходят на смену блокам времен “холодной войны”, и линии разлома между цивилизациями становятся центральными линиями конфликтов в глобальной политике.

Во времена “холодной войны” страна могла не принадлежать ни к какому блоку, что многие и делали, или, как поступали некоторые, переходить из одного союза в другой. Лидеры страны могли принимать решения на основе своих соображений относительно интересов безопасности, расчетов соотношения сил и своих идеологических предпочтений. В новом мире центральным [c.185] фактором, определяющим симпатии и антипатии страны, станет культурная идентичность. Да, страна могла жать вступления в блок во время “холодной войны”, но она не может не иметь идентичности. Вопрос “На чьей вы стороне?” сменился более принципиальным: “Кто вы?”. Каждая страна должна иметь ответ. Этот ответ, культурная идентичность страны, и определяет ее место и мировой политике, ее друзей и врагов.

1990-е годы увидели вспышку глобального кризис идентичности. Почти везде, куда ни посмотри, люди спрашивали себя: “Кто мы такие?” “Откуда мы?” и “Кто не с нами?”. Эти вопросы были центральными не только для народов, пытающихся построить новые национальные государства, как в бывшей Югославии, но и для многих друг, В середине 90-х среди стран, где активно обсуждались вопросы национальной идентичности, были: Алжир, Кана Китай, Германия, Великобритания, Индия, Иран, Япония, Мексика, Марокко, Россия, ЮАР, Сирия, Тунис, Турция, Украина и Соединенные Штаты. Наиболее остро вопрос идентичности стоял, конечно же, в расколотых государствах, в которых проживают значительные группы людей из различных цивилизаций.

Когда приходит кризис идентичности, для людей в первую очередь имеет значение кровь и вера, религия и семь Люди сплачиваются с теми, у кого те же корни, церковь, язык, ценности и институты и дистанцируются от тех, у кого они другие. В Европе таким странам, как Австрия, Финляндия и Швеция, которые в культурном плане принадлежат к Западу, пришлось “развестись” с Западом и стать нейтральными в годы “холодной войны”. Сейчас они смогли присоединиться к своим братьям по культуре из Европейского Союза. Католические и протестантские страны бывшего Варшавского договора – Польша, Венгрия, Чешcкая Республика и Словакия – стремятся вступить в Евросоюз и НАТО, и их примеру следует Прибалтика. Европейские державы явно дают понять, что они не хотят принимать [c.186] мусульманскую страну, Турцию, в состав Европейского Союза и не слишком рады видеть вторую мусульманскую страну, Боснию, на Европейском континенте. На севере развал Советского Союза привел к появлению новых (и старых) моделей взаимоотношений среди прибалтийских стран, а также их отношений со Швецией и Финляндией. Премьер-министр Швеции открыто напоминает России, что прибалтийские республики – часть шведского “ближнего зарубежья” и что Швеция не сможет сохранять нейтралитет в случае, если Россия нападет на них.

Схожие изменения происходят и на Балканах. Во время “холодной войны” Греция и Турция были членами НАТО, Болгария и Румыния входили в Варшавский договор, Югославия придерживалась политики неприсоединения, а Албания была закрытой страной, иногда входившей в союз с коммунистическим Китаем. Сейчас эти модели времен “холодной войны” уступают место цивилизационным, чьи корни уходят в ислам и православие. Балканские лидеры говорят о появлении греческо-сербо-болгарского православного альянса. “Балканские войны, – заявил премьер-министр Греции, – заставили зазвучать резонанс православных связей… это тесные узы. Они были скрыты, но в свете событий на Балканах они принимают четкие очертания. В изменчивом мире люди ищут идентичность и безопасность. Люди обращаются к корням и связям, чтобы защититься от неизвестного”. Эти взгляды разделяет и лидер ведущей оппозиционной партии в Сербии: “Ситуация на юго-востоке Европы вскоре потребует создания балканского альянса православных стран, включая Сербию, Болгарию и Грецию, чтобы противостоять вторжению ислама”. Православные Сербия и Румыния обратили свои взгляды на север и активно сотрудничают при решении общих проблем с католической Венгрией. С исчезновением советской угрозы “противоестественный” союз Греции с Турцией потерял всякое свое значение, и вот уже мы видим эскалацию напряженности между ними, усиление конфликтов из-за Эгейского моря, [c.187] Кипра, их военного баланса, их роли в НАТО и Европейском Союзе, а также их отношений с Соединенными Штатами. Турция хочет утвердить себя в роли защитника балканских мусульман и оказывает помощь Боснии. В бывшей Югославии Россия поддерживает православную Сербию, а Германия – католическую Хорватию, мусульманские страны едины в своем стремлении помочь боснийскому правительству, и сербы воюют с хорватами, боснийскими мусульманами и албанскими мусульманами. В общем, Балканы снова были “балканизированы” по религиозному признаку. “Сейчас появляются две оси, – пишет Миша Гленни, – одна из которых одета в рясы восточного православия, вторая облачена в исламскую чадру”, и существует возможность “еще более острой борьбы за влияние между осью Белград – Афины и альянсом Албания – Турция”1.

Тем временем в бывшем Советском Союзе православные Беларусь, Молдова и Украина тяготеют к России, а армяне и азербайджанцы воюют друг с другом, в то время как их русские и турецкие братья пытаются поддержать их и остановить конфликт. Российская армия воюет с мусульманскими фундаменталистами в Таджикистане и мусульманскими националистами в Чечне. Бывшие советские, ныне независимые мусульманские республики стремятся создать различные формы экономических и политических связей друг с другом и расширить сотрудничество со своими мусульманскими соседями, в то время как Турция, Иран и Саудовская Аравия прилагают огромные усилия для того; чтобы укрепить связи с этими новыми государствами. В Индокитае продолжаются острые разногласия Пакистана и Индии по поводу Кашмира и военного баланса между ними. Кровопролитие в Кашмире усиливается, и в Индии разгораются все новые конфликты между мусульманскими и индуистскими фундаменталистами.

В Восточной Азии, где проживают шесть различных цивилизаций, усиливается гонка вооружений и начинаются территориальные споры. Три “малых Китая” – Тайвань, [c.188] Гонконг и Сингапур, а также зарубежные китайские сообщества из Юго-Восточной Азии все больше ориентируются на “материк”, сотрудничают с ним и зависят от него. Две Кореи нерешительно, но верно движутся к объединению. В юго-восточных странах взаимоотношения между мусульманами, с одной стороны, и китайцами и христианами – с другой, становятся все более напряженными и подчас доходят до насилия.

Экономические союзы в Латинской Америке – Mercosur, Андский пакт, Троичный пакт (Мексика, Колумбия и Венесуэла), Центральноамериканский Общий рынок вступили в новую жизнь, тем самым вновь подтверждая факт, наиболее ярко продемонстрированный Европейским Союзом, что экономическая интеграция проходит намного быстрее и заходит дальше, если она основана на культурной общности. В то же время Соединенные Штаты и Канада пытаются вовлечь Мексику в Североамериканскую зону свободной торговли, и успех этого процесса в долгосрочной перспективе в большой мере зависит от способности Мексики переопределиться в культурном плане и перейти из Латинской Америки в Северную Америку.

С уходом миропорядка времен “холодной войны” страны всего мира начали воскрешать старые антагонизмы и симпатии. Государства активно ищут общность и находят эту общность со странами с той же культурой и из той же цивилизации. Политики взывают, а люди отождествляют себя с “большими” или великими (“большими”) культурными сообществами, которые превосходят границы национальных государств. Среди таких общностей “Великая Сербия”, “Великий Китай”, “Великая Турция”, “Великая Венгрия”, “Великая Хорватия”, “Великий Азербайджан”, “Великая Россия”, “Великая Албания”, “Великий Иран” и “Великий Узбекистан”.

Будут ли политические и экономические союзы всегда совпадать с культурными и цивилизационными? Конечно же нет. Соображения баланса сил будут время от времени [c.189] приводить к межцивилизационным альянсам, как это было в случае с Францем I, который вступил в союз с Оттоманской империей против Габсбургов. Кроме того, сложившиеся модели альянсов, которые служили интересам государства в одну эпоху, останутся и в следующей. Однако они, скорее всего, станут слабее и менее значимыми, и им придется адаптироваться под условия новой эпохи. Греция и Турция, несомненно, останутся членами НАТО, но их связи с другими странами НАТО, вероятнее всего, ослабнут. То же самое можно сказать и об альянсе Соединенных Штатов с Японией и Кореей, их де-факто альянсе с Израилем, о связях в области безопасности с Пакистаном. Полицивилизационные международные организации, такие как АСЕАН, могут столкнуться с трудностями в поддержании сплоченности. Такие страны, как Индия и Пакистан, которые во время “холодной войны” были партнерами различных стран, теперь могут по-новому определить свои интересы и искать новые союзы, которые будут лучше отражать реалии современной политики. Африканские страны, которые зависели от западной помощи, оказываемой в противовес советскому влиянию, теперь все чаще смотрят на ЮАР в поисках лидерства и помощи.

Почему же культурная общность облегчает сотрудничество и единство среди людей, а культурные различия ведут к расколу и конфликтам?

Во-первых, у каждого есть несколько идентичностей, которые могут конкурировать друг с другом или дополнять друг друга: родственные, профессиональные, культурные, институциональные, территориальные, образовательные, религиозные, идеологические и другие. Идентификации на одном уровне могут сталкиваться с теми, что находятся на другом уровне. Классический случай: в 1914 году немецким рабочим пришлось выбирать между своей классовой идентификацией с международным пролетариатом и своей национальной идентификацией с немецким народом и империей. В современном мире культурная идентификация приобретает [c.190] все большее значение по сравнению с другими направлениями идентичности.

В каждом направлении идентичность наиболее значима при непосредственном контакте “лицом к лицу”. Более узкие идентичности, однако, не обязательно вступают в конфликт с более широкими. Офицер армии может идентифицировать себя институционально со своей ротой, полком, дивизией и родом войск. Аналогично, любой человек может идентифицировать себя со своим кланом, этнической группой, национальностью, религией и цивилизацией. Рост важности культурной идентификации на низком уровне может усилить ее значимость на высоком уровне. Как заметил Берк, “Любовь к целому не угасает из-за этого частного случая… Быть привязанным к подразделению, любить тот маленький взвод, к которому мы принадлежим в обществе, – вот самый первый принцип (зародыш, так сказать) любви к своему народу”. В мире, где культура важна, взводы – это племена и этнические группы, полки – это народы, а армии – это цивилизации. Все увеличивающаяся степень разделения людей во всем мире по культурному признаку означает, что все большую важность приобретают конфликты между культурными группами; цивилизации – это культурные целостности самого широкого уровня; поэтому центральное место в глобальной политике занимают конфликты между различными цивилизациями.

Во-вторых, увеличение значимости является в большой мере, как это было показано в главах 5 и 4, результатом социально-экономической модернизации на индивидуальном уровне, где из-за нарушения привычных устоев и отчуждения создается необходимость поиска более значимых идентичностей, а также на уровне общества, где рост могущества и влияния не-западных обществ стимулируют возрождение местных идентичности и культуры.

В-третьих, идентичность на любом уровне – личности, племени, [c.191] расы, цивилизации – можно определить только через отношение к “другим”: другому человеку, племени, расе, цивилизации. История показывает нам, что взаимоотношения между странами или другими общностями людей одной и той же цивилизации отличаются от взаимоотношений между странами или общностями из разных цивилизаций. Различные законы регулировали поведение с теми, “как мы”, и теми “варварами”, которыми мы не являемся. Правила, принятые у христианских народов для взаимоотношений друг с другом, отличались от тех, которые были созданы для контактов с турками и другими “язычниками”. Мусульмане по-разному вели себя с представителями дар ал-ислам и дар ал-гарб. Китайцы делали различие между китайскими иностранцами и не-китайскими иностранцами. Цивилизационное “мы” и внецивилизационное “они” – вот константы человеческой истории. Эти различия между внутри- и внецивилизационным поведением возникли из-за следующих факторов:

– чувства превосходства (временами – неполноценности) по отношению к людям, которые воспринимаются как совершенно другие;

– боязни таких людей и отсутствия веры в них;

– сложности в общении с ними из-за проблем с языком и тем, что считается вежливым поведением;

– недостаточной осведомленности о предпосылках, мотивациях, социальных взаимоотношениях и принятых в общее нормах у других людей.

В современном мире улучшения в области транспорта и связи привели к более частым, более плотным, более симметричным и более содержательным контактам среди людей различных цивилизаций. В результате этого у них усиливается национальная идентичность. Французы, немцы, бельгийцы и голландцы все чаще думают о себе как о европейцах. Ближневосточные мусульмане отождествляют себя с боснийцами и чеченцами и объединяются для помощи им. Китайцы по всей Восточной Азии отождествляют свои интересы с интересами китайцев, живущих “на [c.192] материке”. Русские отождествляют себя с сербами и другими православными народами и оказывают им помощь. Это широкие уровни цивилизационной идентичности означают более глубокое осознание цивилизационных различий и необходимости защищать то, что отличает “нас” от “них”.

В-четвертых, чаще всего конфликты между странами и группами, принадлежащими к различным цивилизациям, разгораются из-за обычных причин: контроль над населением, территорией, богатствами и ресурсами, а также относительного могущества, то есть возможность насадить собственные ценности, культуру и институты в другой группе по сравнению с возможностью другой группы сделать то же самое с вами. Но конфликты между культурными группами часто затрагивают вопросы культуры. Различия между светскими идеологиями – например, марксизмом-ленинизмом и либеральной демократией – можно как минимум обсуждать, как максимум разрешить. Разногласия в материальных интересах также можно уладить путем переговоров и свести к компромиссу, что невозможно в случае с вопросами культуры. Индуисты и мусульмане вряд ли решат вопрос, что строить в Айодхъя – храм или мечеть, или и то и другое, или ничего, или синкретическое здание, которое одновременно будет и храмом, и мечетью. Не поддаются легкому решению и кажущиеся чисто территориальными вопросами споры албанских мусульман и православных сербов за Косово или евреев с арабами за Иерусалим, поскольку эти места имеют глубокое историческое, культурное и эмоциональное значение для спорящих сторон. Точно так же ни французские власти, ни мусульманские родители скорее всего не обрадуются достигнутому компромиссу, согласно которому школьницам-мусульманкам разрешается носить традиционные мусульманские платья через день в течение школьного года. Подобные культурные вопросы ставят нас перед выбором: да или нет, все или ничего.

И, наконец, пятый фактор – это повсеместность конфликта. Человеку свойственно ненавидеть. Для самоопределения и мотивации людям нужны враги: конкуренты в [c.193] бизнесе, соперники в достижениях, оппоненты в политике. Естественно, люди не доверяют тем, кто отличается от них и имеет возможность причинить им вред, и видят в них угрозу. Разрешение одного конфликта и исчезновение одного врага порождает личные, общественные и политические силы, которые дают толчок к новым конфликтам. “Тенденция "мы" против "них", – как сказал Али Мазруи, – почти повсеместна на политической арене”2. В современном мире “ими” все чаще и чаще становятся люди из других цивилизаций. С окончанием “холодной войны” конфликт не завершился, а вызвал к жизни новые идентичности, имеющие корни в культуре, и новые модели конфликтов между группами из различных культур, которые на самом широком уровне называются цивилизациями. В то же самое время общая культура стимулирует сотрудничество между государствами и группами, которые к этой культуре принадлежат, что можно видеть в возникающих моделях региональных союзов между странами, в первую очередь экономических.

 

Культура и экономическое сотрудничество

 

В начале 1990-х было слышно много разговоров о регионализации мировой политики. Региональные конфликты заняли место глобальных в повестке дня мировой безопасности. Ведущие державы, такие как Россия, Китай и Соединенные Штаты, а также государства второго плана, такие как Швеция и Турция, определили для себя новые интересы в области безопасности, явно руководствуясь региональными приоритетами. Торговля внутри регионов развивалась быстрее, чем торговля между регионами, и многие предвидели появление региональных экономических блоков: европейского, североамериканского, восточно-азиатского и, возможно, некоторых других. [c.194]

Однако термин “регионализация” неадекватно описывает происходившие тогда процессы. Регионы – это географические, а не политические или культурные целостности. Как в случае с Балканами или Ближним Востоком, их могут раздирать внутри – и межцивилизационные конфликты. Регионы служат основой для сотрудничества только тогда, когда география совпадает с культурой. В отрыве от культуры соседство не ведет к общности и может иметь прямо противоположный результат. Военные альянсы и экономические союзы требуют сотрудничества от своих членов; сотрудничество опирается на доверие, а доверие легче всего возникает на почве общих ценностей и культуры. В результате этого, хотя требования времени и цель также играют роль, общая эффективность региональных организаций обратно пропорциональна накоплению цивилизационных различий их членов. Организации, созданные внутри одной цивилизации, как правило, добиваются большего успеха и делают больше, чем межцивилизационные организации. Это касается как политических организаций и организаций по обеспечению безопасности, так и экономических союзов.

Успех НАТО в большой мере объясняется тем, что это центральная организация по обеспечению безопасности западных стран с общими ценностями и философскими предпосылками. Евросоюз – это продукт общеевропейской культуры. ОБСЕ, Организация по безопасности и сотрудничеству в Европе, напротив, имеет в своих рядах страны по крайней мере из трех цивилизаций с довольно-таки разными ценностями и интересами, что является основной преградой для возникновения у ее членов значительной институциональной идентичности, а также для осуществления целого ряда важных действий. Тринадцать англоязычных бывших английских колоний, которые входят во моноцивилизационное Сообщество стран Карибского бассейна (CARIСОМ), подписали между собой целый ряд договоренностей по сотрудничеству, причем между некоторыми подгруппами этой общности имеет место еще более [c.195] тесное сотрудничество. Однако попытки создать более широкую организацию, которая соединила бы англо-испанский разрыв в одну линию в Карибском регионе провалились. То же самое и с созданной в 1985 году Южноазиатской ассоциацией регионального сотрудничества*, состоящей из семи индуистских, мусульманских и буддистских стран, которая оказалась практически недееспособной, неспособной даже проводить встречи3.

Взаимоотношения культуры и регионализма наиболее явно проявляются в экономической интеграции. Можно выделить четыре степени экономической интеграции (по мере возрастания):

– зоны свободной торговли;

– таможенные союзы;

– общие рынки;

– экономические союзы.

Европейский Союз продвинулся дальше всех по пути интеграции, достигнув общего рынка со многими элементами экономического союза. Относительно однородные страны МЕРКОСУР и Андского Пакта в 1994 году находились на стадии установления таможенного союза. Полицивилизационная Ассоциация государств Юго-Восточной Азии АСЕАН только в 1992 году подошла к созданию зоны свободной торговли. Другие полицивилизационные экономические организации отставали еще больше. В 1995 году, за исключением НАФТА, ни одна подобная организация не создала зона свободной торговли, не говоря уже о более интенсивной форме экономической интеграции.

В Западной Европе и Латинской Америке цивилизационная общность стимулирует сотрудничество и региональную организацию. Жители Западной Европы и Латинской [c.196] Америки знают, что у них много общего. В Восточной Азии существует пять цивилизаций (а если считать Россию, то шесть). Следовательно, Восточная Азия является испытательным полигоном по созданию организаций, не основанных на общей цивилизации. На начало 1990-х годов в восточной Азии еще не было создано организации по обеспечению безопасности или многосторонних военных альянсов, сопоставимых с НАТО. В 1967 году была создана одна полицивилизационная региональная организация – АСЕАН, участниками которой являлись одна буддистская, одна синская, одна христианская и две мусульманских страны, все они столкнулись с серьезными проблемами в виде коммунистических восстаний и потенциальных угроз от Северной Кореи и Китая.

АСЕАН часто называют примером эффективной много культурной организации. Но в то же время она является и примером того, сколько недостатков имеется у подобных организаций. Это не военный альянс. В то время как ее члены сотрудничают в военной сфере, они также раздувают свои военные бюджеты и наращивают военный потенциал, что резко контрастирует с сокращением вооружений в Западной Европе и Латинской Америке. В экономическом плане АСЕАН с самого начала была создана для достижения “скорее экономического сотрудничества, чем экономической интеграции”, в результате чего “мало-помалу” развились тенденции регионализма, а зону свободной торговли даже и не мечтают создать ранее XXI века4. В 1978 году АСЕАН основала Министерскую конференцию, в которой министры иностранных дел из этих стран могли встречаться со своими коллегами из стран-“партнеров по диалогу”: Соединенных Штатов, Японии, Канады, Австралии, Новой Зеландии, Южной Кореи и Европейского сообщества. Однако Министерская конференция была в первую очередь форумом для двусторонних переговоров и не могла решить “ни один серьезный вопрос, связанный с безопасностью”5. В 1993 году АСЕАН дала жизнь еще [c.197] более крупной организации – Региональному форуму АСЕАН, в который вошли, кроме стран-членов АСЕАН, их партнеры по диалогу, плюс Россия, Китай, Вьетнам, Лаос и Папуа-Новая Гвинея. Как подразумевает само название организации, она стала местом коллективных разговоров, а не коллективных действий. Участницы этой организации использовали свое первое заседание в июле 1994-го, чтобы “обсудить свое видение проблем региональной безопасности”, но острые углы сглаживались, и, как выразился один из высокопоставленных чиновников, если они возникали, “то заинтересованные стороны принимались нападать друг на друга”6. АСЕАН и ее “отпрыски” собрали все недостатки, присущие полицивилизационным региональным организациям.

Значительные региональные организации Восточной Азии могут возникнуть только в том случае, если возникнет существенная восточно-азиатская культурная общность, которая сможет поддержать их. Страны Восточной Азии несомненно имеют много общих черт, которые отличают их от Запада. Премьер-министр Малайзии Магатир Мухаммад убежден, что эти общности обеспечивают основу для сотрудничества и стимулируют создание на их базе Восточно-азиатского Экономического Совета (ВАЭС). В него будут входить страны АСЕАН, Мьянма, Тайвань, Гонконг, Южная Корея и, самое главное, Китай и Япония. Магатир утверждает, что ВАЭС основан на общей культуре. О Совете следует думать “не просто как о географичек ком объединении, потому что он находится в Восточной Азии, но и как культурном объединении. Хотя жители Восточной Азии могут быть и японцами, и корейцами, и индонезийцами, в культурном плане у них есть определенные сходства… Европейцы объединяются и американцы объединяются. Нам, азиатам, тоже надо объединяться.” Целью Совета, как заявил один из единомышленников премьер-министра, является усиление “региональной торговли среди стран, имеющих общие корни здесь, в Азии”7. [c.198]

Таким образом, основоположный принцип ВАЭС – экономика следует за культурой. Австралия, Новая Зеландия и Соединенные Штаты не включены в Совет, потому что в культурном плане это не азиатские страны. Однако успех ВАЭС во многой мере зависит от участия в нем Японии и Китая. И вот Магатир упрашивает японцев вступить в Совет. “Япония – азиатская страна. Япония находится в Восточной Азии, – сказал он, обращаясь к японской аудитории. – Вы не можете отрицать этот геокультурный факт. Вы принадлежите к этому региону”8. Японское правительство, однако не спешит вступать в ВАЭС, отчасти из-за страха обидеть Соединенные Штаты, отчасти из-за того, что оно пока не решило, стоит ли идентифицировать себя с Азией. Если Япония вступит в ВАЭС, то она будет в нем доминировать, что, скорее всего, вызовет страх и неуверенность остальных членов организации, а также сильное неприятие со стороны Китая. На протяжении нескольких лет было слышно много разговоров о том, что Япония создаст “неновый блок” в противовес Европейскому Союзу и НАФТА. Япония, однако, это страна-одиночка со слабыми культурными связями со своими соседями, и в 1995-м йеновый блок еще не стал реальностью.

В то время как АСЕАН продвигается вперед медленными темпами, йеновый блок остается мечтой, Япония колеблется, ВАЭС никак не сдвинется с места, тем не менее экономическое взаимодействие в Восточной Азии резко усилилось. Эта экспансия основана на культурных связях среди восточно-азиатских китайских сообществ. Эти связи стимулировали “продолжение неформальной интеграции”, основанной на китайской международной экономике, по многим показателям сравнимой с Ганзейским союзом и, “возможно, ведущей к де-факто китайскому рынку”9. (см. раздел “Великий Китай и зона совместного процветания”). В Восточной Азии, как и повсюду, культурная общность стала предпосылкой к значительной экономической интеграции. [c.199]

Окончание “холодной войны” стимулировало попытки по созданию новых и возрождению старых региональных экономических организаций. Успех этих попыток в огромной степени зависит от культурной однородности стран, их предпринимающих. Предложенный в 1994 году Шимоном Пересом план ближневосточного общего рынка, скорее всего, останется “миражом в пустыне”, по крайней мере в ближайшем будущем. “Арабский мир, – как прокомментировал один палестинский политик, – не нуждается в организации или банке развития, в котором принимает участие Израиль”10.

Ассоциация карибских стран, созданная в 1994 году для того, чтобы связать CARICOM с Гаити и испано-язычными странами региона, не слишком стремится преодолеть лингвистические и культурные различия среди пестрого множества своих участников, а также замкнутость бывших британских колоний и их чрезмерную ориентацию на Соединенное Штаты11. А вот попытки более однородных в культурном плане организаций оказались плодотворными. Хотя и разделенные по субцивилизационным линиям, Пакистан, Иран и Турция в 1985 году возродили умирающую Организацию регионального сотрудничества и развития, которую они основали в 1977, переименовав ее в Организацию экономического сотрудничества (ОЭС). Вскоре были достигнуты договоренности по снижению налогов и целому ряду других мер, и в 1992 году членами ОЭС стали Афганистан и шесть бывших советских мусульманских республик. Тем временем пять центрально-азиатских бывших советских республик в 1991 году в принципе договорились о создании общего рынка, а в 1994 году две самые крупные страны, Узбекистан и Казахстан, подписали соглашение, которое разрешило “свободное обращение товаров, услуг и капитала” и координировало их фискальную, монетарную и тарифную политику. В 1991 году Бразилия, Аргентина, Уругвай и Парагвай присоединились к Mercosur, чтобы перепрыгнуть нормальные стадии экономической интеграции, и в 1995-м [c.200] уже имел место частичный таможенный союз. В 1990 году еще недавно стагнирующий Центральноамериканский Общий Рынок создал зоны свободной торговли, а в 1994 году ранее не в меньшей мере пассивные страны Андской группы создали таможенный союз. В 1992 году Вышеградские страны (Польша, Венгрия, Чехия и Словакия) договорились о создании в Центральноевропейской зоне свободной торговли, а в 1994-м пересмотрели графики реализации этого плана в сторону ускорения12.

За торговой экспансией следует экономическая интеграция, и в восьмидесятых и начале девяностых внутрирегиональная торговля приобрела большее значение, чем межрегиональная. В 1980-е годы торговля в пределах Европейского Союза составляла 50,6% от общего товарооборота ЕС, увеличившись к 1989 году до 58,9 процента. Схожие сдвиги в сторону региональной торговли произошли в Северной Америке и Восточной Азии. В Латинской Америке создание Mercosur и возрождение Андского пакта стимулировали рост торговли внутри Латинской Америки в начале 1990-х, когда товарооборот Бразилии и Аргентины в период с 1990 по 1993 год утроился, а у Колумбии с Венесуэлой вырос вчетверо. В 1994 году Бразилия стала основным торговым партнером Аргентины, вытеснив США. Создание НАФТА также сопровождалось значительным увеличением торговли Мексики с Соединенными Штатами. Торговля внутри Восточной Азии также росла быстрее, чем внерегиональная торговля, но эта экспансия была затруднена тенденцией Японии держать свои рынки закрытыми. Торговля между странами китайской культурной зоны (АСЕАН, Гонконг, Тайвань, Южная Корея и Китай), с другой стороны, увеличилась с чуть менее 20% от общего товарооборота этих стране 1970 году до почти 30% в 1992-м, в то время как доля Японии на этом рынке снизилась с 23 до 13 процентов. В 1992 году экспорт стран китайской зоны в другие страны этой зоны превзошел как экспорт в Соединенные Штаты, так и совокупный экспорт в Японию и Евросоюз13. [c.201]

Как уникальная страна и цивилизация, Япония встречается с трудностями в установлении экономических связей с Восточной Азией и разрешении экономических различий с Соединенными Штатами и Европой. Какие бы сильные торговые и инвестиционные связи ни удалось установить Японии с другими восточно-азиатскими странами, ее культурные отличия от других стран, особенно от их прокитайских экономических элит, мешает Японии создать региональную экономическую организацию, сравнимую с НАФТА или Евросоюзом, и стать ее лидером. В то же время культурные отличия Японии от Запада обостряют непонимание и антагонизм во взаимоотношениях Страны восходящего солнца с Соединенными Штатами и Европой. Если экономическая интеграция зависит от культурной общности (а это, по всей видимости, именно так), то Япония как одинокая в культурном отношении страна может иметь экономически одинокое будущее. В прошлом модели торговли среди наций следовали и повторяли модели альянсов между нациями14. В зарождающемся мире решающее влияние на структуру торговли будут оказывать культурные связи. Бизнесмены заключают сделки с теми, кого они могут понять и кому они могут доверять; государства отказываются от независимости ради международных союзов, созданных из стран со схожей ментальностью, где доверие появляется на почве взаимопонимания. Основой экономического сотрудничества является культурная общность.

 

Структура цивилизаций

 

Во время “холодной войны” все страны соотносились с двумя сверхдержавами как союзники, сателлиты, партнеру нейтральные или неприсоединившиеся. В мире после “Холодной войны” страны соотносятся с цивилизациями как страны-участницы, стержневые государства, страны-одиночки, [c.202] расколотые страны и разорванные страны. Подробно племенам и нациям, цивилизации имеют политическую структуру. Страна-участница – это страна, которая в культурном плане полностью отождествляет себя с одной цивилизацией, как Египет с арабско-исламской цивилизацией, а Италия – европейско-западной. Цивилизация также может включать в себя народы, которые разделяют ее культуру и отождествляют себя с ней, но живут в странах, где доминируют члены других цивилизаций. В цивилизациях обычно есть одно или более мест, которые рассматриваются ее членами как основной источник или источники культуры этой цивилизации. Такие источники обычно расположены в одной стержневой стране или странах цивилизации, то есть наиболее могущественной и центральной в культурном отношении стране или странах.

Количество и роль стержневых государств в различных цивилизациях отличаются и могут меняться со временем. Японская цивилизация практически совпадает с единственным стержневым государством – Японией. Синская, православная и индуистская цивилизации имеют абсолютно доминирующие стержневые страны, другие страны-участницы и народы, связанные с этими цивилизациями, которые живут в странах, где доминируют люди из других цивилизаций (зарубежные китайцы, русские из “ближнего зарубежья”, тамилы из Шри-Ланки). Исторически Запад обычно имел несколько стержневых стран; теперь у него два стержня: Соединенные Штаты и франко-германский стержень в Европе, плюс дрейфующий между ними дополнительный центр власти – Великобритания. Ислам, Латинская Америка и Африка не имеют стержневых стран. Отчасти это объясняется империализмом западных держав, которые делили между собой Африку, Ближний Восток, а в предыдущие столетия в меньшей мере – Латинскую Америку.

Отсутствие исламского стержневого государства представляет серьезную проблему как для мусульманских, так [c.203] и для не-мусульманских обществ, что рассматривается в главе 7. Что касается Латинской Америки, то Испания, вероятно, могла бы стать стержневым государством испано-говорящей или даже иберийской цивилизации, но ее лидеры сознательно предпочли, чтобы она стала страной-участницей европейской цивилизации, поддерживая в то же время культурные связи с бывшими колониями. Территория, ресурсы, население, военный и экономический потенциал говорят в пользу того, что будущим лидером Латинской Америки станет Бразилия, и, вероятно, так оно и будет. Однако Бразилия для Латинской Америки – то же самое, что Иран для ислама. Хоть все остальное и говорит о том, что это – стержневая страна, субцивилизационные различия (религиозные для Ирана, лингвистические для Бразилии) затрудняют принятие такой роли этими государствами. Таким образом, в Латинской Америке есть несколько государств – Бразилия, Мексика, Венесуэла и Аргентина, – которые сотрудничают и конкурируют за лидерство. Ситуация в Латинской Америке усложняется еще и тем, что Мексика пыталась переопределиться, приняв североамериканскую идентичность вместо латиноамериканской, а за ней могут последовать Чили и другие страны. В конце концов латиноамериканская цивилизация может влиться в трехстержневую западную цивилизацию и стать ее подвариантом.

Способность любого потенциального государства стать лидером Африки ниже Сахары ограничена разделением этого континента на франко- и англоязычные страны. Какое-то время Кот-д'Ивуар был стержневым государством франкоязычной Африки. Однако в значительной мере стержневой страной французской Африки была Франция, которая после обретения независимости ее бывшими колониями поддерживала с ними тесные экономические, военные и политические связи. Обе страны, которые больше всего подходят на роль стержневых государств, являются англоязычными. Территория, ресурсы и месторасположение делают [c.204] потенциальной стержневой страной Нигерию, но ее межцивилизационная разобщенность, невероятная коррупция, политическая нестабильность, диктаторское правительство и экономические проблемы крайне затрудняют ей эту роль, хотя время от времени эта страна в ней оказывалась. Мирный переход ЮАР от апартеида, промышленный потенциал этой страны, высокий уровень экономического развития по сравнению с другими африканскими странами, ее военная мощь, природные ресурсы и система политического управления с участием белых и чернокожих – все это делает Южно-Африканскую Республику явным лидером Южной Африки, вероятным лидером англоязычной Африки и возможным лидером всей Африки ниже Сахары.

Страна-одиночка не имеет культурной общности с другими обществами. Так, например, Эфиопия изолирована в культурном плане из-за своего доминирующего языка – амхарского, в котором используется эфиопский алфавит, своей доминирующей религии – коптского православия, своей имперской истории, а также религиозной обособленности на фоне окружающих ее преимущественно исламских народов. Гаити тоже является страной-одиночкой вследствие особых причин: элита Гаити традиционно одобряет культурные связи этой страны с Францией, добавим к этому редкостный духовный сплав креольского языка, религии вуду, революционные традиции рабов и кровавое историческое прошлое. “Каждая нация уникальна, – заметил Сидни Минц, – но Гаити – это совершенно особый случай”. В результате, во время гаитянского кризиса 1994 года латиноамериканские страны не рассматривали Гаити как проблему Латинской Америки и не горели желанием принимать гаитянских беженцев, хотя принимали кубинских, “…в Латинской Америке, – как заявил избранный, но еще не вступивший в должность президент Панамы, – Гаити не воспринимается как латиноамериканская страна. Гаитянцы говорят на другом языке. У них другие этнические корни, другая культура. Они вообще [c.205] совсем другие”. В такой же мере Гаити отличается и от англоязычных черных стран Карибского бассейна. “Гаитянцы, – как заметил один из комментаторов, – настолько же чужды любому жителю Гренады или Ямайки, как и для жителей Айовы или Монтаны”. Гаити – “сосед, которого никто не желает”, это поистине страна без родни15.

Наиболее значимая страна-одиночка – это Япония. Ни одна другая страна не разделяет ее самобытную культуру, а японские мигранты ни в одной стране не составляют значительной доли населения и не ассимилировались в культуры этих стран (например, японоамериканцы). Одиночество Японии усиливает и тот факт, что ее культура в высшей степени обособленна и не имеет потенциально универсальной религии (христианство, ислам) или идеологии (либерализм, коммунизм), которые можно было бы экспортировать в другие общества и таким образом установить культурную связь с этими обществами.

Почти все страны разнородны и состоят из двух или более этнических, расовых или религиозных групп. Многие страны разделены, и различия и конфликты между этими группами играют важную роль в политике этих стран. Глубина этого разделения обычно изменяется со временем. Глубокие различия в стране могут привести к массовому насилию или угрожать ее существованию. Эта угроза и движения за автономность или отделение чаще всего имеют место там, где культурные различия совпадают с различиями в географическом местоположении. Если культура и география не совпадают, то можно добиться совпадения путем геноцида или насильственной миграции.

Страны с четкими культурными группами, принадлежащими к одной и той же цивилизации, могут быть глубоко разделенными, и может дойти даже до разделения (Чехословакия) или возможности разделения (Канада). Однако глубокое разделение, скорее всего, может возникнуть в расколотой стране, где большие группы принадлежат к различным цивилизациям. Такие разделения и сопровождающее [c.206] их напряжение часто приводят к тому, что основная группа, принадлежащая к одной цивилизации, пытается определить страну как свой политический инструмент и сделать свой язык, религию и символы государственными, как это попытались сделать индуисты, сингальцы и мусульмане в Индии, Шри-Ланке и Малайзии.

Расколотые страны, разделенные линиями разлома между цивилизациями, сталкиваются с особенно серьезными проблемами по поддержанию своей целостности. В Судане на протяжении десятилетий велась гражданская война между мусульманским севером и преимущественно христианским югом. Такое же цивилизационное разделение терзает нигерийскую политику сопоставимый отрезок времени и привело к одной крупной войне, плюс переворотам, восстаниям и другим формам насилия. В Танзании христианская материковая часть и арабский мусульманский Занзибар раскололись настолько, что во многих отношениях стали двумя отдельными странами. Занзибар в 1992 году тайно вступил в Организацию исламской конференции, затем под давлением Танзании был вынужден выйти из нее годом позже16. То же христианско-мусульманское разделение порождает напряженность и конфликты в Кении. На Африканском Роге преимущественно христианская Эфиопия и в подавляющем большинстве мусульманская Эритрея отделились друг от друга в 1993 году. Однако в Эфиопии осталось еще значительное мусульманское меньшинство среди народа оромо. Среди других стран, разделенных цивилизационными линиями разлома, можно назвать следующие: Индия (мусульмане и индуисты), Шри-Ланка (буддисты-сингальцы и индуисты-тамилы), Малайзия и Сингапур (мусульмане-малайцы и китайцы), Китай (хани, тибетские буддисты, тюрки-мусульмане), Филиппины (христиане и мусульмане) и Индонезия (мусульмане и тиморские христиане).

Эффект линий разлома между цивилизациями, вызывающий рознь, наиболее заметен в тех расколотых странах, [c.207] которые были объединены во время “холодной войны” авторитарными коммунистическими режимами, исповедующими марксистско-ленинскую идеологию. С коллапсом коммунизма культура вытеснила идеологию, и будто благодаря эффекту притяжения и отталкивания магнитных полей, Югославия с Советским Союзом распались на части и разделились на новые целостности, сгруппированные вдоль цивилизационных линий: прибалтийские (протестантские и католические), православные и мусульманские республики бывшего Советского Союза; католические Словения и Хорватия; частично мусульманские Босния и Герцеговина, а также православные Сербия-Черногория и Македония в бывшей Югославии.

Там, где образовавшиеся целостности все еще состоят из полицивилизационных групп, проявляется вторая фаза разделения. Босния и Герцеговина были разделены войной на сербский, мусульманский и хорватский сектора, а сербы и хорваты воевали друг с другом в Хорватии. Дальнейшее мирное существование албанского мусульманского Косова в пределах славянской православной Сербии под большим вопросом. Возрастает напряжение между мусульманским албанским меньшинством и славянским православным большинством в Македонии. Многие бывшие советские республики также разделены линиями разлома между цивилизациями, отчасти оттого, что советское правительство изменяло границы для того, чтобы создать разделенные республики, когда русский Крым отошел к Украине, а армянский Нагорный Карабах – к Азербайджану. В России есть несколько относительно небольших мусульманских меньшинств, особенно на Северном Кавказе и в Поволжье. В Эстонии, Латвии и Казахстане проживают большие русские общины, хотя это является в значительной мере результатом советской политики. Украина разделена на униатский националистический, говорящий по-украински запад и православный русскоязычный восток. [c.208]

В расколотой стране основные группы из двух или более цивилизаций словно заявляют: “Мы различные народы и принадлежим к различным местам”. Силы отталкивания раскалывают их на части и их притягивают к цивилизационным магнитам других обществ. Разорванная страна, напротив, имеет у себя одну господствующую культуру, которая соотносит ее с одной цивилизацией, но ее лидеры стремятся к другой цивилизации. Они как бы говорят: “Мы один народ и все вместе принадлежим к одному месту, но мы хотим это место изменить”. В отличие от людей из расколотых стран люди из разорванных стран соглашаются с тем, кто они, но не соглашаются с тем, какую цивилизацию считать своей. Как правило, значительная часть лидеров таких стран придерживается кемалистской стратегии и считает, что их обществу следует отказаться от не-западной культуры и институтов и присоединиться к Западу; что необходимо одновременно и модернизироваться, и вестернизироваться. Россия была разорванной страной со времен Петра Великого, и перед ней стоял вопрос: стоит ли ей присоединиться к западной цивилизации или она является стержнем самобытной евразийской православной цивилизации. Конечно же, классической разорванной страной является страна Мустафы Кемаля, которая с 1920 годов пытается модернизироваться, вестернизироваться и стать частью Запада. После того как на протяжении почти двух столетий Мексика, противопоставляя себя Соединенным Штатам, определяла себя как латиноамериканскую страну, в 1980-е годы ее лидеры сделали свое государство разорванной страной, попытавшись переопределиться и причислить себя к североамериканскому обществу. Лидеры Австралии в 1990-е, напротив, пытаются дистанцироваться от Запада и сделать свою страну частью Азии, создав таким образом “разорванную-страну-наоборот”. Разорванные страны можно узнать по двум феноменам. Их лидеры определяют себя как “мостик” между двумя культурами, и наблюдатели описывают [c.209] их как двуликих Янусов: “Россия смотрит на Запад – и на Восток”; “Турция: Восток, Запад, что лучше?”; “Австралийский национализм: разделенная лояльность” – вот типичные заголовки, иллюстрирующие проблемы идентичности, стоящие перед разорванными странами17.

 

Разорванные страны: провал смены цивилизаций

 

Чтобы разорванная страна могла переопределить свою цивилизационную идентичность, должны быть выполнены как минимум три условия. Во-первых, политическая и экономическая элита страны должна с энтузиазмом воспринимать и поддерживать данное стремление. Во-вторых, общество должно по крайней мере молча соглашаться с переопределением идентичности (или стремиться к этому). В-третьих, преобладающие элементы в принимающей цивилизации (в большинстве случаев это Запад) должны хотя бы желать принять новообращенного. Процесс переопределения идентичности может быть длительным, прерывающимся и болезненным в политическом, социальном, институциональном и культурном плане. На данный момент этот процесс нигде не увенчался успехом.

 

Россия

 

К 1990-м годам Мексика была разорванной страной в течение нескольких лет, Турция – на протяжении нескольких десятилетий. Россия же была разорванной страной на протяжении нескольких столетий, и в отличие от Мексики или республиканской Турции она является еще и стержневым государством основной цивилизации. Если Турция и Мексика успешно переопределят себя как членов западной цивилизации, то влияние этого на исламскую или латиноамериканскую [c.210] цивилизации будет слабым или умеренным. Если же Россия примкнет к Западу, православная цивилизация перестанет существовать. Крах Советского Союза вызвал жаркие споры среди россиян по центральному вопросу отношений России с Западом.

Взаимоотношения России с западной цивилизацией можно разделить на четыре фазы. Во время первой фазы, которая длилась вплоть до царствования Петра Великого (1689–1725), Киевская Русь и Московия существовали отдельно от Запада и имели слабые контакты с обществами Западной Европы. Русская цивилизация развивалась как “отпрыск” византийской, затем в течение двухсот лет, с середины тринадцатого и до середины пятнадцатого века, Россия находилась под сюзеренитетом Монголии. Россия вовсе не подверглась или слабо подверглась влиянию основных исторических феноменов, присущих западной цивилизации, среди которых: римское католичество, феодализм, Ренессанс, Реформация, экспансия и колонизация заморских владений, Просвещение и возникновение национального государства. Семь из восьми перечисленных ранее отличительных характеристик западной цивилизации – католическая религия, латинские корни языков, отделение церкви от государства, принцип господства права, социальный плюрализм, традиции представительных органов власти, индивидуализм – практически полностью отсутствуют в историческом опыте России. Пожалуй, единственным исключением стало античное наследие, которое, однако, пришло в Россию из Византии и поэтому значительно отличалось от того, что пришло на Запад непосредственно из Рима. Российская цивилизация – это продукт самобытных корней Киевской Руси и Москвы, существенного византийского влияния и длительного монгольского правления. Эти факторы и определили общество и культуру, которые мало схожи с теми, что развились в Западной Европе под влиянием совершенно иных сил. [c.211]

К концу семнадцатого века Россия не только отличалась от Европы, но отстала от нее, что выяснил Петр Великий во время своего путешествия по Европе в 1697–1698 годах. Он был полон решимости как модернизировать, так и вестернизировать свою страну. Первое, что сделал Петр по возвращении в Москву, – это заставил знать брить бороды и запретил боярские одеяния. Хотя Петр не отменил кириллицу, он реформировал и упростил ее, а также ввел в язык иностранные слова и фразы. Однако наивысший приоритет он отдавал развитию и модернизации российских вооруженных сил: создал флот, ввел воинскую повинность, построил оборонную промышленность, основал технические школы, посылал людей на Запад учиться, а также импортировал с Запада новейшие знания по вооружению, кораблям и кораблестроению, навигации, бюрократическому управлению и другим аспектам, необходимым для эффективного развития военного дела. Чтобы воплотить эти нововведения в жизнь, он коренным образом реформировал и расширил систему налогообложения, а также, к концу своего царствования, реорганизовал структуру правительства. Твердо решив сделать Россию не только европейской державой, но и значимой силой в Европе, он покинул Москву, основал новую столицу – Санкт-Петербург и начал большую Северную войну против Швеции, чтобы сделать Россию господствующей силой на Балтике и занять свое место в Европе.

В стремлении сделать свою страну современной и западной, однако, Петр также усилил азиатские черты России, доведя до совершенства деспотизм и искоренив любые потенциальные источники политического и общественного плюрализма. Российское дворянство никогда не было влиятельным. Петр сократил привилегии еще больше, расширив круг знати, обязанной служить, и установив табель о рангах, учитывающий заслуги, а не общественный статус или происхождение. Дворяне, подобно крестьянам, призывались на государственную службу, формируя “раболепную [c.212] аристократию”, которая позже так бесила Кюстина18. Независимость крепостных была еще больше ограничена, и они были еще крепче привязаны как к своей земле, так и своему хозяину. Православная церковь, которая всегда находилась под сильным государственным контролем, была реорганизована и подчинена Синоду, который назначался непосредственно царем. Царь также получил право назначать своего преемника без оглядки на принятую практику передачи власти по наследству. Этими переменами Петр положил начало и проиллюстрировал тесную связь, которая в России установилась между модернизацией и вестернизацией, с одной стороны, и деспотизмом – с другой. Следуя этой петровской модели, Ленин, Сталин, и в меньшей степени Екатерина II и Александр II, также испытывали различные способы, чтобы модернизировать и вестернизировать Россию, а также усилить ее автократическую власть. По крайней мере до 1980-х демократы в России были преимущественно западниками, но западники не были демократами. Урок истории России состоит в том, что предпосылкой к социальным и экономическим реформам была централизация власти. В конце восьмидесятых сподвижники Горбачева сетовали по поводу своего провала, предав затем все обстоятельства и проблемы гласности, которая привела к экономической либерализации.

Петр добился больших успехов в том, чтобы сделать Россию частью Европы, чем в том, чтобы сделать Европу частью России. В отличие от Оттоманской империи Российская империя была принята в качестве основного и легитимного участника европейской международной системы. Дома своими реформами Петру удалось добиться некоторых изменений, но его общество оставалось гибридом: если не считать небольшой элиты, то в российском обществе господствовали азиатские и византийские модели, институты и убеждения, и это воспринималось как должное и европейцами, и россиянами. “Если поскрести русского, – заметил де Местр, – обнаружится татарин”. Петр создал [c.213] разорванную страну, и в девятнадцатом веке славянофилы и западники вместе сокрушались по поводу этого состояния и рьяно спорили по поводу того, стать ли их стране полностью европеизированной или отказаться от европейского влияния и прислушаться к истинно русской душе. Западники вроде Чаадаева утверждали, что “солнце – это солнце Запада” и Россия должна использовать его лучи для того, чтобы стать освещенной и изменить унаследованные институты. Славянофилы типа Данилевского, используя слова, которые часто слышны и в 1990-е годы, отказывались от попыток по европеизации, потому что те представляют собой не что иное, как “искажение народного быта и замену форм его формами чуждыми, иностранными” и “заимствование разных иностранных учреждений и пересадка их на русскую почву”, а также обнаруживают “взгляд как на внутренние, так и на внешние отношения и вопросы русской жизни с иностранной, европейской точки зрения, рассматривание их в европейские очки, так сказать, в стекла, поляризованные под европейским углом наклонения”19. В последующей российской истории Петр оставался героем западников и сатаной по мнению их оппонентов, крайними выразителями взглядов которых явились евразийцы в 1920-х годах. Евразийцы осуждали его как предателя и приветствовали большевиков за то, что те отвергли вестернизацию, бросили вызов Европе и перенесли столицу обратно в Москву.

Большевистская революция ознаменовала начало третьей фазы взаимоотношений России с Западом, весьма отличной от того противоречивого периода, который продолжался в России в течение двухсот лет до этого. Во имя идеологии, созданной на Западе, была создана политико-экономическая система, которая на Западе не могла существовать. Славянофилы и западники вели споры о том, может ли Россия отличаться от Запада, не будучи при этом отсталой по сравнению с Западом. Коммунизм нашел идеальное решение проблемы: Россия отличалась от Запада [c.214] и находилась в принципиальной оппозиции по отношении к нему, потому что она была более развитой, чем Запад. Она первой осуществила пролетарскую революцию, которая вскоре должна была распространиться на весь мир. Россия стала воплощением не отсталого азиатского прошлого, а прогрессивного советского будущего. На самом деле революция позволила России перепрыгнуть Запад, отличиться от остальных не потому, что “вы другие, а мы не станем как вы”, как утверждали славянофилы, а потому, что “мы другие и скоро вы станете как мы”, как провозглашал коммунистический интернационал.

Но при том, что коммунизм позволил советским лидерам отгородиться от Запада, он также создал и тесную связь с Западом. Маркс и Энгельс были немцами; большинство основных сторонников их идей в конце девятнадцатого – начале двадцатого века также были выходцами из Западной Европы; к 1910 году множество профсоюзов, социал-демократических и лейбористских партий в западных странах были приверженцами советской идеологии и добивались все большего влияния в европейской политике.

После большевистской революции партии левого толка раскололись на коммунистические и социалистические; и те и другие представляли порой весьма влиятельную силу в европейских странах. В большей части Запада превалировала марксистская перспектива: коммунизм и социализм рассматривалась как веяние будущего и в той или иной форме радостно воспринималась политическими и интеллектуальными элитами. Споры между российскими западниками и славянофилами насчет будущего России, таким образом, сменились спорами в Европе между правыми и левыми о будущем Запада и о том, олицетворял ли собой это будущее Советский Союз или нет. После Второй Мировой войны мощь Советского Союза усилилась из-за притягательности коммунизма для Запада и, что более важно, для не-западных цивилизаций, которые теперь встали в оппозицию Западу. Те элиты не-западных обществ, находящихся [c.215] под господством Запада, которые жаждали поддаться на соблазны Запада, говорили о самоопределении и демократии; те же, кто хотел конфронтации с Западом, призывали к революции и национально-освободительной борьбе.

Приняв западную идеологию и использовав ее, чтобы бросить Западу вызов, русские в каком-то смысле получили более тесные и прочные связи с Западом, чем в любой иной период своей истории. Хотя идеологии либеральной демократии и коммунизма значительно различаются, обе партий, в некотором роде, говорили на одном языке. Крах коммунизма и Советского Союза завершил это политико-идеодогическое взаимодействие между Западом и Россией. Запад надеялся и верил в то, что результатом этого будет триумф либеральной демократии на всей территории бывшей советской империи. Однако это еще не было предопределено. В 1995 году будущее либеральной демократии в России и других православных республиках оставалось неясным. Кроме того, когда русские перестали вести себя как марксисты и стали вести себя как русские, разрыв между ними и Западом увеличился. Конфликт между либеральной демократией и марксизмом-ленинизмом был конфликтом между идеологиями, которые, несмотря на все свои основные отличия, имели сходство: обе были современными, светскими и якобы ставили своей конечной целью достижение свободы, равенства и материального благополучия. Западный демократ мог вести интеллектуальные споры с советским марксистом. А вот сделать это с русским православным националистом для него будет невозможно.

В годы советской власти борьба между славянофилами и западниками временно прекратилась, поскольку и солженицины, и сахаровы бросили вызов коммунистическому синтезу. После развала этого синтеза споры об истинной идентичности России возобновились со всей прежней силой. Нужно ли России перенимать западные ценности, институты, практики и попытаться стать частью Запада? Или Россия воплощает отдельную православную и евразийскую [c.216] цивилизацию, которая отличается от западной и имеет уникальную судьбу – стать связным звеном между Европой и Азией? Этот вопрос вызвал серьезный раскол среди интеллектуальной и политической элиты, а также широких кругов общественности. С одной стороны, были западники, “космополиты” и “атлантисты”, с другой – последователи славянофилов, которых по-разному именовали: “националисты”, “евразийцы” или “державники20.

Принципиальные разногласия между этими группами касались международной политики и в меньшей степени экономических реформ и структуры государства. Мнения разделились от одной крайности до другой. На одном краю спектра были те, кто провозгласил “новое мышление”, поддержанное Горбачевым и воплощенное в его цели – войти в “европейский общий дом”, а также многие из советников Ельцина, поддерживающие его в стремлении сделать Россию “нормальной страной” и быть принятым восьмым членом в “большую семерку”, клуб ведущих стран с развитой промышленностью и демократическими традициями. Более умеренные националисты, вроде Сергея Станкевича, утверждали, что Россия должна отказаться от “атлантического” курса и наивысший приоритет следует отдавать защите русских в других странах, усилить свои тюркские и мусульманские связи и провести “значительную переориентацию наших ресурсов, наших возможностей, наших связей в пользу Азии или восточного направления”21. Люди подобных убеждений критиковали Ельцина за то, что тот подчинил интересы России интересам Запада, снизил военную мощь России, не смог оказать помощь таким традиционно дружественным народам, как сербы, а также проводил экономические и политические реформы оскорбительным для россиян путем. Ярким примером этой тенденции служит возрождение популярности идей Петра Савицкого, который в 1920-е годы утверждал, что Россия является уникальной евроазиатской цивилизацией. [c.217]

Наиболее экстремальные националисты делились на русских националистов, таких как Солженицын (которые ратовали за то, чтобы Россия включала в себя всех русских, а также тесно связанных с ними православных славян – белорусов и украинцев), и на имперских националистов, таких как Владимир Жириновский (которые хотели воссоздать советскую империю и российскую военную мощь). Представители второй группы зачастую исповедовали антисемитские, а также антизападнические взгляды и хотели переориентировать российскую внешнюю политику на Восток и Юг, либо добившись господства на мусульманском Юге (за что ратовал Жириновский), либо вступив в альянс с мусульманскими странами и Китаем против Запада. Националисты также призывали оказывать более ощутимую поддержку сербам в их войне против мусульман. Разногласия между космополитами и националистами прослеживались в заявлениях МИДа и военного руководства. Также они нашли отражение в перемене ельцинской внешней и внутренней политики сначала в одну, затем в другую сторону.

Российская общественность была разделена так же, как и российская элита. В 1992 году из 2069 опрошенных; лей европейской части России 40% респондентов заявили, что они “открыты для Запада”, 36% сочли себя “закрытыми для Запада”, в то время как 24% не определились с позицией. На парламентских выборах 1993 года реформистскиепартии набрали 34,2% голосов, антиреформистские и националистические – 43,3%, центристские – 13,7%22. Аналогичным образом разделилась российская общественность на президентских выборах 1996 года, когда примерно 43% электората поддержало кандидата Запада, Ельцина, и других кандидатов, стоящих за реформы, а 52% проголосовало за националистических и коммунистических кандидатов. По отношению к центральному вопросу идентичности Россия в 1990 годах явно оставалась разорванной страной и западно-славянофильский дуализм оставался “неотъемлемой чертой… национального характера23. [c.218]

 

Турция

 

При помощи тщательно рассчитанной серии реформ в 1920-е и 30-е годы Мустафа Кемаль Ататюрк попытался заставить свой народ оторваться от оттоманского и мусульманского прошлого. Основные принципы, или так называемые “шесть стрел” кемализма, включали в себя: популизм, республиканство, национализм, атеизм, государственный контроль в экономике и реформизм. Отвергнув идею многонациональной империи, Кемаль поставил себе целью создание однородного национального государства, изгоняя и убивая при этом армян и греков. Затем он низложил султана и установил республиканскую систему политической власти западного типа. Он упразднил халифат, центральный источник религиозной власти, покончил с традиционным образованием и религиозными министерствами, закрыл отдельные религиозные школы и училища, установил унифицированную светскую систему народного образования и положил конец религиозным судам, руководствовавшимся исламскими законами, заменив их новой судебной системой, основанной на швейцарском гражданском кодексе. Идя по стопам Петра Великого, он запретил ношение фесок, потому что они были символом религиозного традиционализма, и призывал людей носить шляпы. Кроме того, он выпустил указ, согласно которому турецкий язык должен использовать латинский, а не арабский алфавит. Именно эта реформа имела фундаментальное значение. “Она практически лишила новые поколения, получившие образование с латинским алфавитом, доступа к огромному наследию традиционной литературы; она стимулировала изучение европейских языков; кроме того, она сильно облегчила проблему распространения грамотности”24. Переопределив национальную, политическую, религиозную и культурную идентичность турецкого народа, Кемаль в 1930-е годы активно пытался ускорить экономическое [c.219] развитие Турции. Рука об руку с модернизацией шла вестернизация, которой суждено было стать средством модернизации.

Турция придерживалась нейтралитета во время гражданской войны Запада с 1939 по 1945 годы. Однако после этой войны Турция быстро перешла к еще более тесно отождествлению себя с Западом. Четко следуя западным моделям, она перешла от однопартийного правления к многопартийной системе. Она стремилась стать членом НАТО и добилась этого в 1952-м, подтвердив таким образом свой статус члена Свободного мира. Страна получила миллиарды долларов западной экономической помощи; ей оказывалось содействие в области безопасности; ее вооруженные силы были вооружены и обучены Западом и были интегрированы в командные структуры НАТО; здесь были размещены американские военные базы. Турция стала рассматриваться Западом как ее восточный форпост, сдерживающий экспансию Советского Союза на Средиземное море, Ближний Восток и Персидский залив. Связи Турции с Западом и ее самоидентификация с ним вызвали осуждение со стороны не-западных неприсоединившихся стран Бандунгской конференции в 1955 году и обвинения в отступничестве со стороны исламских государств25.

После “холодной войны” турецкая элита в подавляю щем большинстве поддерживала западную и европейск ориентацию Турции. Непрерывное членство в НАТО явилось необходимым условием, потому что обеспечив организационные связи с Западом и поддерживало бала Грецией. Однако вовлечение Турции вдела Запада, и частности членство этой страны в НАТО, было результатом “холодной войны”. С ее окончанием исчезла основная причина подобного соучастия, что привело к ослаблению или переориентации связей. Турция нужна Западу уже не как оплот на пути главной угрозы с севера, но (как в случае с войной в Заливе) скорее как партнер для борьбы с более мелкими угрозами, исходящими с юга. В этой войне Турция оказала неоценимую помощь антихуссейновской коалиции, [c.220] перекрыв нефтепровод, идущий из Ирака к Средиземному морю, и позволив американским самолетам совершать вылеты в Ирак с турецких авиабаз. Это решение президента Озала, однако, вызвало бурную критику внутри Турции и привело к незамедлительной отставке министра иностранных дел, министра обороны и главы генерального штаба, а также к широким выступлениям общественности, протестующей против сотрудничества Озала с Соединенными Штатами. Впоследствии и президент Демирель, и премьер-министр Чиллер призывали к скорейшему снятию санкций ООН против Ирака, которые сопровождались серьезным экономическим ущербом для Турции26. Готовность Турции сотрудничать с Западом для противодействия исламской угрозе с юга менее выражена, чем готовность Турции вместе с Западом противостоять советской угрозе. Во время кризиса в Заливе нежелание Германии, традиционного друга Турции, рассматривать иракский ракетный удар по Турции как нападение на НАТО также показало, что Турция не может рассчитывать на помощь Запада в борьбе с угрозой с юга. Конфронтация с Советским Союзом во время “холодной войны” не поднимала вопроса об идентичности Турции; а вот отношения с арабскими странами после “холодной войны” затрагивают этот вопрос.

Начиная с 1980-х годов одной из главных, пожалуй, самой главной внешнеполитической целью ориентированной на Запад турецкой элиты было обеспечение членства в европейском Союзе. Турция формально подала заявку на участие в этой организации в 1987 году. В декабре 1989 Турция получила ответ, что эта заявка не может быть рассмотрена ранее 1993 года. В 1994 году Евросоюз удовлетворил заявки Австрии, Финляндии, Швеции и Норвегии, и все ожидали, что в следующем году успешно решатся просьбы Польши, Венгрии и Чехии, затем, возможно, – Словении, Словакии и прибалтийских республик. Турок особенно расстроило то, что вновь Германия, наиболее влиятельный член Европейского сообщества, не оказала им активной поддержки по вопросу членства в Евросоюзе, отдав вместо [c.221] этого предпочтение странам из Центральной Европы27. Под нажимом Соединенных Штатов Евросоюз даже не стал вести переговоры об установлении таможенного союза с Турцией, чье полное членство в ЕС остается далекой и т манной перспективой.

Почему же Турцию обошли стороной и почему создается впечатление, что она вечно стоит в хвосте очереди? В официальных заявлениях европейские чиновники говорят о низком уровне экономического развития Турции и ее уважении к правам человека, резко отличающееся от скандинавского. В частных беседах и турки, и европейцы сходятся в том, что реальной причиной этого является яростное противодействие греков и, что более важно, тот факт, что Турция – мусульманская страна. Европейские страны отнюдь не рады возможности открыть свои границы для иммиграции из страны, где проживает 60 миллионов мусульман и высок уровень безработицы. Но, что еще более важно, европейцы считают, что в культурном плане турки не принадлежат Европе. Проблема прав человека в Турции, как выразился по этому поводу в 1992 году президент Озал, является “надуманным предлогом, под которым Турцию не принимают в ЕС. Реальная причина в том, что мы – мусульмане, а они – христиане”, и затем добавил: “но это они не обсуждают”. Европейские официальные лица, в свою очередь, соглашаются, что Евросоюз – это “христианский клуб” и что “Турция слишком бедная, слишком густонаселенная, слишком неотесанная, слишком мусульманская, слишком другая культурно и слишком все остальное. “Тайным кошмаром” европейцев, как заметил один обозреватель, является историческая память о “сарацинских всадниках в Западной Европе и турках у ворот Вены”. Это отношение, в свою очередь, вызвало “широко распространенное среди турок убеждение”, что “Запад не видит в Европе места для мусульманской Турции”28.

Отвергнув Мекку и будучи отвергнутой Брюсселем, Турция ухватилась за возможность, которая появилась [c.222] с распадом Советского Союза, – повернуться к Ташкенту. Президент Озал и другие лидеры Турции предложили свое видение союза тюркских народов и приложили огромные усилия по установлению связей с “внешними турками” из “ближнего зарубежья” Турции, которое простирается от Адриатики до границ Китая. Особое внимание уделяется Азербайджану и четырем тюркоязычным республикам Центральной Азии – Узбекистану, Туркменистану, Казахстану и Кыргызстану. В 1991–1992 годах Турция предприняла целый ряд шагов, направленных на усиление своих связей с этими новыми государствами. Сюда следует отнести: 1,5 миллиарда долларов долгосрочных займов под низкий процент, 79 миллионов долларов прямой безвозмездной помощи, организацию спутникового телевидения (которое заменило русскоязычный канал), телефонную связь, воздушное сообщение, тысячи стипендий для студентов, обучающихся в Турции, обучение центральноазиатских и азербайджанских банкиров, бизнесменов, дипломатов и сотен офицеров армии, а кроме того, отправкой преподавателей турецкого языка. Наряду с этим было основано около 2000 совместных предприятий. Культурная общность делала эти экономические отношения более гладкими. Как выразился один турецкий предприниматель: “Самое важное для успеха Азербайджана или Туркменистана – это найти верного партнера. Турецкому народу это не так трудно. У нас та же культура, более-менее схожие языки и одинаковые кулинарные предпочтения”29.

Переориентация Турции на Кавказ и Центральную Азию подогревалась не только мечтой стать лидером сообщества тюркских народов, но также и желанием не допустить того, чтобы Иран и Саудовская Аравия распространили свое влияние на этот регион, насаждая там исламский фундаментализм. Турки считают, что они предлагают “турецкую модель” или “идею Турции” – светское, демократическое мусульманское государство с рыночной экономикой – в качестве альтернативы. Кроме того, Турция надеется [c.223] сдержать восстановление влияния России. Предлагая альтернативу исламу и России, Турция также может претендовать на помощь со стороны Европейского союза и скорое вступление в него.

Первый подъем активности Турции в отношениях с тюркскими республиками к 1993 году пошел на спад из-за того, что ресурсы страны были ограничены. Озала после его смерти сменил на посту президента Сулейман Демирель, а Россия вновь усилила влияние на свое так называемое “ближнее зарубежье”. Когда тюркские республики только обрели независимость от Советского Союза, их лидеры поспешили в Анкару, чтобы добиться расположения Турции. Вскоре, после того как Россия оказала давление и убеждение, они качнулись в обратную сторону, все как один делая акцент на необходимости иметь “сбалансированные” отношения со своей культурной “кузиной” и бывшим имперским “старшим братом”. Турки, однако, продолжали попытки использовать свои культурные связи для того, чтобы расширить экономические и политические контакты. Самым удачным шагом стало подписание правительствами и нефтяными компаниями соответствующих стран соглашения на постройку нефтепровода по доставке центральноазиатской и азербайджанской нефти через Турцию к Средиземному морю30.

В то время как Турция работала над установлением связей с тюркскими бывшими советскими республиками, ее собственная кемалистская светская идентичность подверглась нападкам у нее дома. Во-первых, как и во многих других странах, окончание “холодной войны”, а также изменение привычного уклада жизни, вызванное социальным и экономическим развитием, подняли основной вопрос о “национальной идентичности и этнической идентификации”31, и ответы на него предоставила религия. Светское наследие Ататюрка и турецкой элиты в течение двух третей столетия подвергалось все более активной критике. Опыт пребывания турков за рубежом подстегивал исламистские настроения дома. Турки, возвращавшиеся из Западной Германии, [c.224] “реагировали на враждебное отношение к ним, обратившись к тому, что было знакомо им с детства. И это был ислам”. В общественном мнении и в жизни страны все чаще проявлялись исламистские настроения. В 1993 году в одном репортаже было отмечено, “что бороды на исламский манер и женщины под чадрой все чаще встречаются в Турции, что мечети собирают все большие толпы и что некоторые книжные магазины ломятся от книг, журналов, кассет, компакт-дисков и видеокассет, которые прославляют исламскую историю, заповеди и стиль жизни, а также превозносят роль Оттоманской империи в сохранении ценностей пророка Магомета”. Как сообщается, “не менее 290 издательств и типографий, 300 периодических изданий, включая 4 ежедневных, несколько сотен не получивших лицензий радиостанций и 30 таких же телеканалов участвовали в пропаганде мусульманской идеологии”32.

Встретившись с ростом исламистских настроений, правители Турции попытались перенять фундаменталистские практики и кооптировать фундаменталистскую помощь. В 1980-х и 1990-х якобы светское турецкое правительство содержало Департамент религии, бюджет которого превышал расходы некоторых министерств, финансировало сооружение мечетей и ввело обязательное религиозное обучение во всех государственных школах. Также оно оказывало денежную поддержку мусульманским школам, где проповедовали исламистские принципы, число которых за 80-е годы увеличилось в пять раз. Там обучалось около 15% учащихся средних школ, и многие из тысяч их выпускников поступили на государственную службу. Символичным и драматичным был и тот факт, что в отличие от Франции правительство на практике разрешило школьницам носить традиционные мусульманские платки через семьдесят лет после того, как Ататюрк запретил феску33. Эти действия правительства в большой степени были продиктованы желанием выхватить ветер из парусов исламистов и проверить, насколько сильным был этот ветер в 1980-х – начале 1990-х. [c.225]

Во-вторых, Исламское возрождение изменило характер турецкой политики. Политические лидеры, наиболее заметно – Тургут Озал, достаточно явно отождествляли себя с, мусульманскими символами и политикой. В Турции, как и в остальных странах, демократия усилила индигенизацию и возвращение к религии. “В своем стремлении завоевать любовь общественности и заполучить голоса избирателей политики – и даже военные, самый что ни на есть ополот и опора светскости – вынуждены были принять во внимание религиозные стремления населения: немало из сделанных уступок попахивало демагогией”. Народные движения имели религиозный уклон. В то время как элита и бюрократические группы, особенно военные, были светски ориентированы, исламистские настроения проявились в вооруженных силах и несколько сотен курсантов были исключены из военных академий в 1987 году по подозрению в исламистских настроениях. Крупные политические партии все больше ощущали необходимость помощи во время выборов от мусульманских тарик (избранных обществ, которые запретил Ататюрк)34. В марте 1994 года фундаменталистская Партия благоденствия, участвующая на местных выборах наряду с пятью главными партиями, увеличила число своих сторонников, набрав примерно 19% голосов. Для сравнения: возглавляемая премьер-министром Тансу Чиллер Партия Верного пути набрала 21%, Партии Родины (партии недавно умершего Озала) было отдано 20%. Партия Благоденствия добилась контроля над двумя основными городами Турции, Стамбулом и Анкарой; ее позиции оказались наиболее сильными в юго-восточной части страны. На выборах в декабре 1995 года Партия Благоденствия получила больше голосов избирателей и мест в парламенте, чем любая другая партия, и шесть месяцев спустя в коалиции с одной из светских партий установила свое правительство. Как и в случае с другими странами, помощь фундаменталистам пришла от молодых возвратившихся мигрантов, “униженных и оскорбленных”, и “новых мигрантов в города, санкюлотов больших городов”35. [c.226]

В-третьих, Исламское возрождение оказало влияние на турецкую внешнюю политику. Под руководством президента Озала Турция решительно заняла сторону Запада в Войне в Заливе, рассчитывая, что такой шаг ускорит вступление страны в Европейское сообщество. Однако этим надеждам не суждено было сбыться, и колебания НАТО по поводу того, каков должен быть ответ на возможное нападение на Турцию со стороны Ирака во время войны не прибавили уверенности туркам насчет того, как НАТО ответит на не-русскую угрозу их стране36. Турецкие лидеры попытались усилить военные связи с Израилем, что спровоцировало огонь критики со стороны турецких исламистов. Что более важно, в восьмидесятые годы Турция расширила свои контакты с арабскими и другими мусульманскими странами, и в 90-х активно защищала исламские интересы, оказывая значительную помощь боснийским мусульманам, а также Азербайджану. Внешняя политика Турции на Балканах, в Центральной Азии и на Ближнем Востоке стала намного более исламизированной.

На протяжении многих лет Турции отвечала двум из трех минимальных условий для смены цивилизационной идентичности разорванной страной. Элита Турции в преимущественном большинстве поддерживала этот сдвиг, а общество не было против. А вот элита принимающей стороны – западной цивилизации – не желала принимать эту страну. Пока этот вопрос завис в воздухе, Исламское возрождение в Турции активизировало антизападные настроения среди общественности и начало подрывать светскую, прозападную ориентацию турецкой элиты. Итак, Турция из-за определенных трудностей пока не может стать полностью европейской страной, ей не удается играть ведущую роль в тюркских бывших советских республиках, а наследие Ататюрка разъедают исламские тенденции – все это, скорее всего, по-прежнему будет определять статус Турции как разорванной страны.

Отражая этот конфликт, лидеры Турции часто описывают свою страну как “мост” между культурами. Турция, [c.227] как сказала в 1993 году премьер-министр Тансу Чиллер, это и “западная демократия”, и “часть Ближнего Востока”, и она “соединяет две цивилизации, физически и философски”. Отражая эту амбивалентность, в своей стране Чиллер часто старалась быть мусульманкой, но на переговорах с НАТО она утверждала, что “Турция – европейская страна, и это географический и политический факт”. Президент Сулейман Демирель также называл Турцию “очень важным мостом в регионе, который простирается от Запада до Востока, то есть от Европы до Китая”37. Однако мост – это искусственное сооружение, которое объединяет два берега, но не является частью ни одного, ни другого. Когда турецкие лидеры применяют термин “мост” по отношению к своей стране, они эвфемистически подтверждают, что она разорвана.

 

Мексика

 

Турция была разорванной страной уже в 1920-е, а Мексика стала ею только в 1980-е. И все же в исторических отношениях этих стран с Западом есть много общего. Подобно Турции, Мексика имела самобытную не-западную культуру. Даже в двадцатом веке, по выражению Октавио Паза, “стержень Мексики – индейцы. Это страна не-европейских традиций”38. В девятнадцатом веке Мексика, подобно Оттоманской империи, была разбита на части западными странами. В течение второго – третьего десятилетий двадцатого века Мексика, подобно Турции, прошла сквозь революцию, которая подготовила основу для национальной идентификации и новую однопартийную политическую систему. В Турции, однако, результатом революции стал как отказ от традиционной исламской и оттоманской культуры, так и попытки импортировать западную культуру и присоединиться к Западу. В Мексике, как в России, революция привела к заимствованию и адаптации элементов западной культуры, что породило национализм, направленный против [c.228] западной демократии и капитализма. В то время как Турция на протяжении шестидесяти лет пыталась определить себя как европейскую страну, Мексика пыталась заявить о своем противостоянии Соединенным Штатам. С тридцатых по восьмидесятые годы двадцатого века мексиканские лидеры проводили такую экономическую и внешнюю политику, которая бросала вызов американским интересам.

В 1980-е все это изменилось. Президент Мигель де ла Мадрид начал, а вступивший за ним на этот пост президент Карлос Салинас де Гортари продолжил полномасштабное переопределение мексиканских целей, практик и идентичности. Это была наиболее мощная попытка перемен со времен революции 1910 года. Салинас стал мексиканским Мустафой Кемалем. Ататюрк ратовал за светское государство и национализм, господствующие темы в то время на Западе; Салинас выступал за экономический либерализм, одну из двух доминирующих на Западе тем в его время (вторую – политическую демократию – он не приветствовал). Как и в случае с Ататюрком, эти взгляды получили широкое распространение среди политической и экономической элиты, многие представители которой, как и сам Салинас, получили образование в Соединенных Штатах. Салинас резко сократил инфляцию, приватизировал большое количество государственных предприятий, привлек западные инвестиции, сократил тарифы и субсидии, реструктурировал внешний долг, бросил вызов власти профсоюзов, увеличил производительность труда и включил Мексику в члены Североамериканской зоны свободной торговли НАФТА, куда входят еще США и Канада. Точно так же, как реформы Ататюрка были направлены на то, чтобы превратить Турции из мусульманской ближневосточной страны в светское европейское государство, реформы Салинаса ставили своей целью сделать из Мексики не латиноамериканскую, а североамериканскую страну. [c.229]

Но это не был неизбежный выбор для Мексики. Вероятно, мексиканская элита могла последовать по типичному для третьего мира антиамериканскому националистическому и протекционистскому пути, по которому шли их предшественники на протяжении почти столетия. Или, как этого требовали некоторые мексиканцы, руководители могли попытаться наладить связи с Испанией, Португалией, странами Южной Америки и Организацией ибероамериканских государств.

Удастся ли Мексике найти свое место и Северной Америке? Подавляющее большинство представителей политической, экономической и интеллектуальной элиты отдает преимущество этому курсу. А также в отличие от ситуации с Турцией подавляющее большинство представителей политической, экономической и интеллектуальной элиты принимающей цивилизации с одобрением встретило культурное переопределение Мексики. Такой значимый межци-вилизационный вопрос, как иммиграция, подчеркивает это различие. Страх перед тем, что в Европу хлынет поток турецких иммигрантов, вызвал противодействие принятию Турции в Европу со стороны европейской элиты и общественности. Напротив, факт огромной мексиканской иммиграции, законной и незаконной, в Соединенные Штаты был одним из аргументов Салинаса за вступление в НАФТА: “Или вы принимаете наши товары, или вы принимаете наших людей”. Кроме того, культурная дистанция между Мексикой и Соединенными Штатами куда меньше, чем между Турцией и Европой. В Мексике религия – католицизм, язык – испанский, а ее элита сориентирована на Европу (куда она посылала своих детей получать образование) исторически так же, как, с последнего времени, на Соединенные Штаты (куда едут учиться дети сейчас). Добиться взаимопонимания между англо-американской Северной Америкой и испано-индейской Мексикой должно быть значительно проще, чем между христианской Европой и мусульманской Турцией. Несмотря на эти общие черты, [c.230] после ратификации НАФТА США развили как более тесное сотрудничество с Мексикой, так и противостояние с ней. Звучат требования ограничить иммиграцию, жалобы о переносе заводов на юг и вопросы о способности Мексики придерживаться североамериканских принципов свободы и законопослушания39.

Третья предпосылка успешной смены идентичности разорванной страной – это всеобщее согласие (при необязательной поддержке со стороны общественности). Важность этого фактора в некоторой степени зависит от того, насколько важно мнение общественности при принятии государственных решений. Прозападная ориентация Мексики в 1995 году не выдержала проверку демократизацией. Новогоднее восстание нескольких тысяч хорошо организованных повстанцев в Чиапасе, получившее внешнюю поддержку, само по себе не было проявлением серьезного сопротивления североамериканизации. Однако то сочувствие, с которым отнеслись мексиканские интеллектуалы, журналисты и другие люди, формирующие общественное мнение, говорит о том, что североамериканизация в целом и НАФТА в частности могут встретить серьезное сопротивление мексиканской элиты и общественности. Президент Салинас сознательно отдает приоритет экономическим реформам и вестернизации, а не политическим реформам и демократизации. Но как экономическое сотрудничество, так и растущее сотрудничество с Соединенными Штатами укрепят те силы, которые выступают за реальную демократизацию мексиканской политической системы. Ключевой вопрос о будущем Мексики звучит так: “В какой степени модернизация и демократизация будут стимулировать девестернизацию (приводя к выходу страны из НАФТА или ослаблению участия в этой организации), а также, одновременно с этим, изменения в политике, вызванные действиями ориентированной на Запад мексиканской элиты в 1980-х и 1990-х? Совместима ли североамериканизация Мексики с ее демократизацией? [c.231]

 

Австралия

 

В отличие от России, Турции и Мексики, Австралия с самого начала была западной страной. В течение всего двадцатого века она была близким союзником сначала Великобритании, затем Соединенных Штатов; в годы “холодной войны” она была участницей не только западного сообщества, но и американо-британско-канадско-австралийского военного и разведывательного стержня Запада. Однако в начале 1990-х политические лидеры Австралии решили, что хорошо бы их стране оставить Запад, переопределиться, стать азиатским обществом и наладить тесные связи со своими географическими соседями. Австралии, по заявлению ее премьер-министра Поля Китинга, следует перестать быть “филиалом империи”, стать республикой и поставить своей целью “слияние” с Азией. Это необходимо, утверждал он, для того чтобы определить идентичность Австралии как независимой страны. “Австралия не может представить себя миру как многокультурную независимую страну. Влиться в Азию, сделать этот шаг и сделать его решительно, поскольку в некоторой степени, по крайней мере согласно своей конституции, Австралия остается искусственно созданной страной”. Австралия, утверждает Китинг, в течение долгих лет страдала от “англофилии и оцепенения”, и дальнейший союз с Британией будет “подрывать нашу национальную культуру, наше экономическое будущее и нашу судьбу в Азии и Тихоокеанском регионе”. Министр иностранных дел Гарет Эванс высказывает схожие суждения40.

Поводом для того, чтобы Австралия переопределила себя как азиатскую страну, стала победа мнения, что экономика важнее культуры в определении судьбы наций. Главным толчком послужил динамичный рост восточноази-атских экономик, что, в свою очередь, вызвало резкий рост торговли Австралии с Азией. В 1971 году Восточная и Юго-Восточная Азия принимала 39% экспорта Австралии и давала [c.232] 21% импорта. К 1994 году Восточная и Юго-Восточная Азия поглощала 62% австралийского экспорта и давала 41% ее импорта. Для сравнения: в 1991 году лишь 11,8% австралийского экспорта шло в Европейское сообщество и 10,1% – в Соединенные Штаты. Это углубление экономических связей с Азией было усилено в умах австралийцев верой в то, что в мире развиваются три основных экономических блока и что место Австралии – в восточно-азиатском блоке.

Несмотря на развившиеся экономические связи, увлечение Австралии Азией вряд ли приведет разорванную страну к успешному цивилизационному сдвигу. Во-первых, в середине 1990-х австралийская элита далеко не восторженно воспринимала этот курс. В какой-то мере этот вопрос, активно поддерживаемый лидерами Либеральной партии, встречал непонимание и сопротивление. Лейбористское правительство тоже подверглось огню критики со стороны целого ряда интеллектуалов и журналистов. Среди элиты также не было явного консенсуса относительно азиатского выбора. Во-вторых, и общественное мнение было противоречивым. В период с 1987 по 1993 год доля австралийской общественности, выступающей за отмену монархии, выросла с 21% до 46%. Однако в этот момент общественная поддержка начала колебаться и слабеть. Количество сторонников того, чтобы убрать “Юнион Джек” с австралийского флага, упало с 42% в мае 1992 года до 35% в августе 1993-го. Как заметил в 1992 году один австралийский высокопоставленный чиновник: “Народу трудно мириться с этим. Когда я время от времени заявляю, что Австралия должна стать частью Азии, я даже посчитать не берусь, сколько гневных писем я получаю”41.

Третий и самый важный аспект – это то, что представители элиты азиатских стран еще меньше жаждут принять “заигрывания” Австралии, чем европейские – Турции. Они ясно дают понять, что если Австралия хочет стать частью Азии, она должна стать по-настоящему азиатской, [c.233] что они считают маловероятным, если не невозможным. “Успех интеграции Австралии в Азии, – заявило одно официальное лицо из Индонезии, – зависит от одной вещи – насколько азиатские государства приветствуют намерения Австралии. Принятие Австралии в Азию зависит от того, насколько хорошо ее правительство и народ понимают азиатскую культуру и общество”. Азиаты видят разрыв между австралийской риторикой об Азии и ее пугающе западной реальностью. “Тайцы, – согласно словам одного австралийского дипломата, – воспринимают все настойчивые утверждения Австралии о том, что она – азиатская страна, с "тихой оторопью"”42. “…В культурном плане Австралия все еще остается европейской страной, – заявил премьер-министр Малайзии Мгатир в 1994 году, – …и мы считаем ее европейской, поэтому Австралия не должна стать членом Восточно-азиатского экономического совета. Мы, азиаты, менее склонны к неприкрытой критике других стран или вынесению суждений о них. Но Австралия, будучи В культурном отношении европейской, чувствует за собой право говорить другим, что делать, а что – нет, что правильно, а что неверно. А это, конечно, неприемлемо для нас всех. Вот мои доводы [против принятия Австралии в ВАЭС]. Дело не в цвете кожи, а в культуре”43. Короче говоря, азиаты намерены исключить Австралию из своего клуба по той же причине, что и европейцы – Турцию: “они отличаются от нас”. Премьер-министр Китинг любил говорить, что собирается изменить Австралию, сделав из неё “из третьего лишнего третьего нужного” в Азии. Это чистый оксиморон: третий все равно остается без пары.

Магатир заявил, что культурные традиции – основной препятствие на пути принятия Австралии в ряды азиатских стран. То и дело имеют место конфликты по поводу приверженности австралийцев демократии, правам человека, свободной прессе, а Австралия протестует по поводу нарушения этих прав правительствами практически всех ее соседей. “Настоящая проблема для Австралии в регионе, – [c.234] заявил высокопоставленный австралийский дипломат, – это не наш флаг, а основные социальные ценности. Я полагаю, вы не найдете ни одного австралийца, который захочет поступиться любой из этих ценностей, чтобы быть принятым в регион”44. Различия в характере, стиле и поведении также явно выражены. Магатир заметил, что азиатам свойственно достигать своих целей путями, которые можно назвать утонченными, непрямыми, скорректированными, окольными, не поверхностными, не моралистическими и не конфронтационными. Австралийцы, напротив, наиболее прямые, резкие, откровенные, можно сказать – бестактные люди англоязычного мира. Эти конфликты культур наиболее ярко заметны в поведении Китинга с азиатами. Китинг олицетворяет национальные черты в высшей степени. Его описывали как “сваебойную машину от политики”, а его стиль – как “крайне дерзкий и драчливый”. Он не задумываясь называл своих политических оппонентов “засранцами”, “надушенными жиголо” и “безмозглыми сумасшедшими уголовниками”45. В то же время, когда Китинг делал заявления о том, что Австралия должна стать азиатской страной, он регулярно раздражал, шокировал и отталкивал от себя азиатских лидеров своей агрессивной прямотой. Пропасть между культурами была настолько велика, что даже поборники культурного сближения не замечали, насколько поведение Китинга отталкивало тех, кого он называл своими культурными собратьями.

Выбор Китинга – Эванса можно рассматривать как результат близорукой переоценки экономических факторов и игнорирования культуры страны вместо ее обновления, а также как тактический политический ход, призванный отвлечь внимание от экономических проблем Австралии. С другой стороны, его можно рассматривать как дальновидную инициативу, нацеленную на присоединение и отождествление Австралии с растущими центрами экономического, политического и, в конце концов, военного могущества в Восточной Азии. В этом отношении Австралия [c.235] может, вероятно, стать первой из многих западных стран, которая попыталась отколоться от Запада, чтобы “подстроиться” к растущим не-западным цивилизациям. В конце двадцать первого века историки смогут рассматривать выбор Китинга – Эванса как главный показатель упадка Запада. Однако если такой выбор сделан, он не сможет лишить Австралию ее западного наследства, и “счастливая страна” станет вечно разорванной страной: одновременно и “филиалом империи” (что так осуждал Пол Китинг), и “новым белым отребьем Азии” (как презрительно назвал ее Ли Кван Ю)46.

Это не было и не является неотвратимой судьбой для Австралии. Для того чтобы осуществить свое страстное желание порвать с Британией, лидеры Австралии могут не объявлять ее азиатской державой, а определить ее как тихоокеанскую страну, что и в самом деле пытался сделать предшественник Китинга на посту премьер-министра Роберт Хоук. Если Австралия хочет стать республикой, независимой от британской короны, она может последовать примеру страны, которая первая в мире сделала это, страны, которая, подобно Австралии, имеет британское происхождение, является страной иммигрантов, имеет континентальный размер, говорит по-английски, участвовала в трех войнах в качестве союзника, населена преимущественно европейцами, и азиатское ее население постоянно растет, совсем как Австралии. В культурном плане ценности принятой 4 июля 1776 года Декларации Независимости намного больше перекликаются с австралийскими, чем ценности любой азиатской страны. В экономическом отношении, вместо того чтобы пытаться протолкнуться в группу культурно чуждых стран, лидеры Австралии могли бы предложить расширить НАФТА до Североамериканского и Южнотихоокеанского договора, куда входили бы Соединенные Штаты, Канада, Австралия и Новая Зеландия. Союз с этими странами мог бы примирить культуру и экономику и дать твердую и постоянную идентичность Австралии, которая [c.236] ничего не приобретет от бесплодных попыток сделаться азиатской страной.

 

Западный вирус и культурная шизофрения

 

В то время как лидеры Австралии в поисках решений обращаются в сторону Азии, руководители других разорванных стран – Турции, Мексики и России – попытались включить Запад в свои общества и включить свои общества в Запад. Однако практика этих стран стала ярким примером силы, упругости и вязкости местных культур: их способности обновляться и сопротивляться заимствованиям с Запада, а также ограничивать его и приспосабливаться к нему. Покуда оказывается невозможным отказаться от влияния Запада, то успешной будет кемалистская реакция. Но если не-западным обществам суждено модернизироваться, то они должны пойти своим, а не западным, путем, и, подражая Японии, использовать все и рассчитывать на свои собственные традиции, институты и ценности.

Политических лидеров, которые надменно считают, что могут кардинально перекроить культуру своих стран, неизбежно ждет провал. Им удается заимствовать элементы западной культуры, но они не смогут вечно подавлять или навсегда удалить основные элементы своей местной культуры. И наоборот, если западный вирус проник в другое общество, его очень трудно убить. Вирус живучий, но не смертельный: пациент выживает, но полностью не излечивается. Политические лидеры могут творить историю, но не могут избежать истории. Они порождают разорванные страны, но не могут сотворить западные страны. Они могут заразить страну шизофренией культуры, которая надолго останется ее определяющей характеристикой. [c.237]

 

Примечания

 

* Включает в себя Бангладеш, Бутан, Индию, Мальдивские острова, Непал, Пакистан и Шри Ланку.

Вернуться к тексту

 

Библиография (с. 553–556)

 

1. Andreas Papandreou, “Europe Turns Left”, New Perspectives Quarterly, 11 (Winter 1994), 53; Vuk Draskovic, цит. по Janice A. Broun, “Islam in the Balkans”, Freedom Review, 22 (Nov./Dec. 1991), 31; F. Stephen Larrabee, “Instability and Change in theBalkans”, Survival, 34 (Summer 1992), 43; Misha Glenny, “HeadingOff War in the Southern Balkans”, Foreign Affairs, 74 (May/June1995), 102–103. [c. 553]

Вернуться к тексту

2. Ali Al-Amin Mazrui, Cultural Forces in World Politics (London: James Currey, 1990), p. 13. [c. 553]

Вернуться к тексту

3. См. например, Economist, 16 November 1991, p. 45, 6 May 1995, p. 36. [c. 553]

Вернуться к тексту

4. Ronald B. Palmer and Thomas J. Reckford, Building ASEAN: 20 Years of Southeast Asian Cooperation (New York: Praeger, 1987), p. 109; Economist, 23 July 1994, pp. 31–32. [c. 553]

Вернуться к тексту

5. Barry Buzan and Gerald Segal, “Rethinking East AsianSecurity”, Survival, 36 (Summer 1994), 16. [c. 553]

Вернуться к тексту

6. Far Eastern Economic Review, 11 August 1994, p. 34. [c. 553]

Вернуться к тексту

7. An interview between Datsuk Seri Mahathir bin Mohamad ofMalaysia and Kenichi Ohmae, pp. 3, 7; Rafidah Azia, New York Times, 12 February 1991, p. D6. [c. 553]

Вернуться к тексту

8. Japan Times, 7 November 1994, p. 19; Economist, 19 November 1994, p. 37. [c. 553]

Вернуться к тексту

9. Murray Weidenbaum, “Greater China: A New EconomicColossus?” Washington Quarterly, 16 (Autumn 1993), 78–80. [c. 553]

Вернуться к тексту

10. Wall Street Journal, 30 September 1994, p. A8; New York Times, 17 February 1995, p. A6. [c. 553]

Вернуться к тексту

11. Economist, 8 October 1994, p. 44; Andres Serbin, “Towardsan Association of Caribbean States: Raising Some Awkward Questions”, Journal of Interamerican Studies, 36 (Winter 1994), 61–90. [c. 553]

Вернуться к тексту

12. Far Eastern Economic Review, 5 July 1990, pp. 24–25, 5 September 1991, pp. 26–27; New York Times, 16 February 1992, p. 16; Economist, 15 January 1994, p. 38; Robert D. Hormats, “Making Regionalism Safe”, Foreign Affairs, 73 (March/April 1994), 102–103; Economist, 10 June 1994, pp. 47–48; Boston Globe, 5 February 1994, p. 7. О Mercosur, См. Luigi Manzetti, “The Political Economy of MERCOSUR”, Journal of Interamerican Studies, 35 [c. 553] (Winter 1993/94), 101–141, и Felix Реnа, “New Approaches to Economic Integration in the Southern Cone”, Washington Quarterly, 18 (Summer 1995), 113–122. [c. 554]

Вернуться к тексту

13. New York Times, 8 April 1994, p. A3, 13 June 1994, pp. Dl, D5, 4 January 1995, p. A8; Mahathir Interview with Ohmae, pp. 2, 5; “Asian Trade New Directions”, AMEX Bank Review, 20 (22 March1993), 1–7. [c. 554]

Вернуться к тексту

14. См. Brian Pollins, “Does Trade Still Follow the Flag?” American Political Science Review, 83 (June 1989), 465–480; Joanne Gowa and Edward D. Mansfield, “Power Politics andInternational Trade”, American Political Science Review, 87 (June 1993), 408–421; и David M. Rowe, “Trade and Security inInternational Relations”, (unpublished paper, Ohio State University, 15 September 1994), passim. [c. 554]

Вернуться к тексту

15. Sidney W. Mintz, “Can Haiti Change?” Foreign Affairs, 75 (Jan./Feb. 1995), 73; Ernesto Perez Balladares and Joycelyn McCalla quoted in “Haiti's Traditions of Isolation Makes U.S. Task Harder”, Washington Post, 25 July 1995, p. A1. [c. 554]

Вернуться к тексту

16. Economist, 23 October 1993, p. 53. [c. 554]

Вернуться к тексту

17. Boston Globe, 21 March 1993, pp. 1, 16, 17; Economist, 19 November 1994, p. 23, 11 June 1994, p. 90. На сходство в этом отношении между Турцией и Мексикой указали Барри Бьюзен, см. Barry Buzan, “New Patterns of Global Security in the Twenty-first Century”, International Affairs, 67 (July 1991), 449, и Ягдиш Бхагвати, см. Jagdish Bhagwati, The World Trading System at Risk (Princeton: Princeton University Press, 1991), p. 72. [c. 554]

Вернуться к тексту

18. Cm. Marquis de Custine, Empire of the Czar: A Journey Through Eternal Russia (New York; Doubleday, 1989; originally published in Paris in 1844), passim. [c. 554]

Вернуться к тексту

19. P. Ya. Chaadayev, Articles and Letters [Statyi i pisma] (Moscow: 1989), p. 178 и N. Ya. Danilevskiy, Russia and Europe [Rossiya i Yevropa] (Moscow: 1991), pp. 267–268, цит. по Sergei Vladislavovich Chugrov, “Russia Between East and West”, в Steve Hirsch, ed., MEMO 3: In Search of Answers in the Post-Soviet Era (Washington, D.C.: Bureau of National Affairs, 1992), p. 138. [c. 554]

Вернуться к тексту

20. Cm. Leon Aron, “The Battle for the Soul of Russian Foreign Policy”, The American Enterprise, 3 (Nov/Dec. 1992), 10ff; Alexei G. Arbatov, “Russia's Foreign Policy Alternatives”, International Security, 18 (Fall 1993), 5ff. [c. 554]

Вернуться к тексту

21. Sergei Stankevich, “Russia in Search of Itself”, National Interest, 28 (Summer 1992), 48–49. [c. 554]

Вернуться к тексту

22. Albert Motivans, ““Openness to the West” in European Russia”, RFE/RL Research Report, 1 (27 November 1992), 60–62. Ученые различными способами высчитали распределение голосов с незначительной разницей в результатах. Я опирался на анализ Сергея Чугрова, см. Sergei Chugrov, “Political Tendencies inRussia's Regions: Evidence from the 1993 Parliamentary Elections” (Unpublished paper, Harvard University, 1994). [c. 555]

Вернуться к тексту

23. S. Chugrov, “Russia Between”, p. 140. [c. 555]

Вернуться к тексту

24. Samuel P. Huntington, Political Order in Changing Societies (New Haven: Yale University Press, 1968), pp. 350–351. [c. 555]

Вернуться к тексту

25. Duygo Bazoglu Sezer, “Turkey's Grand Strategy Facing aDilemma”, International Spectator, 27 (Jan./Mar. 1992), 24. [c. 555]

Вернуться к тексту

26. Clyde Haberman, “On Iraq's Other Front”, New York Times Magazine, 18 November 1990, p. 42; Bruce R. Kuniholm, “Turkeyand the West”, Foreign Affairs, 70 (Spring 1991), 35–36. [c. 555]

Вернуться к тексту

27. Ian Lesser, “Turkey and the West after the Gulf War”, International Spectator, 27 (Jan./Mar. 1992), 33. [c. 555]

Вернуться к тексту

28. Financial Times, 9 March 1992, p. 2; New York Times, 5 April 1992, p. E3; Tansu Ciller, “The Role of Turkey in “the New World””, Strategic Review, 22 (Winter 1994), p. 9; С. Haberman, “Iraq's Other Front”, p. 44; John Murray Brown, “Tansu Ciller and the Question of Turkish Identity”, World Policy Journal, 11 (Fall 1994), 58. [c. 555]

Вернуться к тексту

29. D.B. Sezer, “Turkey's Grand Strategy”, p. 27; Washington Post, 22 March 1992; New York Times, 19 June 1994, p. 4. [c. 555]

Вернуться к тексту

30. New York Times, 4 August 1993, p. A3; 19 June 1994, p. 4;Philip Robins, “Between Sentiment and Self-interest: Turkey's Policytoward Azerbaijan and the Central Asian States”, Middle East Journal, 47 (Autumn 1993), 593–610; Economist, 17 June 1995, pp. 38–39. [c. 555]

Вернуться к тексту

31. Bahri Yilmaz, “Turkey's new Role in International Politics”, Aussenpolitik, 45 (January 1994), 94. [c. 555]

Вернуться к тексту

32. Eric Rouleau, “The Challenges to Turkey”, Foreign Affairs, 72 (Nov./Dec. 1993), 119. [c. 555]

Вернуться к тексту

33. E. Rouleau, “Challenges to Turkey”, pp. 120–121; NewYork Times, 26 March 1989, p. 14. [c. 555]

Вернуться к тексту

34. Ibid. [c. 555]

Вернуться к тексту

35. J.M. Brown, “Question of Turkish Identity”, p. 58. [c. 555]

Вернуться к тексту

36. D.B. Sezer, “Turkey's Grand Strategy”, pp. 29–30. [c. 555]

Вернуться к тексту

37. T. Ciller, “Turkey in “the New World””, p. 9; J. M. Brown, “Question of Turkish Identity”, p. 56; Tansu Ciller, “Turkey andNATO: Stability in the Vortex of Change”, NATO Review, 42 (April [c. 555] 1994), 6; Suleyman Demirel, BBC Summary of World Broadcasts, 2 February 1994. О другом использовании метафоры моста, см. Bruce R. Kuniholm, “Turkey and the West”, Foreign Affairs, 70 (Spring 1991), 39; I. Lesser, “Turkey and the West”, p. 33. [c. 556]

Вернуться к тексту

38. Octavio Paz, “The Border of Time”, interview with Nathan Gardels, New Perspectives Quarterly, 8 (Winter 1991), 36. [c. 556]

Вернуться к тексту

39. Как выражается эта последняя озабоченность, см. Daniel Patrick Moynihan, “Free Trade with an Unfree Society: A Commitment and its Consequences”, National Interest, (Summer1995), 28–33. [c. 556]

Вернуться к тексту

40. Financial Times, 11–12 September 1993, p. 4; New York Times, 16 August 1992, p. 3. [c. 556]

Вернуться к тексту

41. Economist, 23 July 1994, p. 35; Irene Moss, Human Rights Commissioner (Australia), New York Times, 16 August 1992, p. 3; Economist, 23 July 1994, p. 35; Boston Globe, 7 July 1993, p. 2; Cable News Network, News Report, 16 December 1993; Richard Higgott, “Closing a Branch Office of Empire: Australian Foreign Policy and the UK at Century's End”, International Affairs, 70 (January 1994), 58. [c. 556]

Вернуться к тексту

42. Jat Sujamiko, The Australian, 5 May 1993, p. 18 цит. по R. Higgott, “Closing a Branch”, p. 62; R. Higgott, “Closing a Branch”, p. 63; Economist, 12 December 1993, p. 34. [c. 556]

Вернуться к тексту

43. Transcript, Interview with Keniche Ohmae, 24 October 1994, pp. 5–6. См. также Japan Times, 7 November 1994, p. 19. [c. 556]

Вернуться к тексту

44. Former Ambassador Richard Woolcott (Australia), New York Times, 16 August 1992, p. 3. [c. 556]

Вернуться к тексту

45. Paul Kelly, “Reinventing Australia”, National Interest, 30(Winter 1992), 66; Economist, 11 December 1993, p. 34; R. Higgott, “Closing a Branch”, p. 58. [c. 556]

Вернуться к тексту

46. Lee Kuan Yew, цит. по R. Higgott, “Closing a Branch”, p. 49. [c. 556]

Вернуться к тексту

 

предыдущая

 

следующая
 
содержание
 
Сайт создан в системе uCoz