Библиотека Михаила Грачева

предыдущая

 

следующая
 
оглавление
 

Токвиль А. де.

Демократия в Америке

М.: Прогресс, 1992. – 554 с.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста

на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

К ЧИТАТЕЛЮ

 

Демократический характер общественно-политического устройства американского государства был естественным образом вызван к жизни определенными политическими и нравственными законами и представлениями.

Это же самое общественно-политическое устройство, кроме того, породило множество чувств и мнений, неизвестных старым аристократическим обществам Европы. Прежние взаимоотношения между людьми были уничтожены или преобразованы, и появились новые. Облик цивилизованного общества изменился не менее, чем мир большой политики.

Первую из этих тем я рассмотрел в работе об американской демократии, опубликованной мною пять лет тому назад. Вторая тема является предметом рассмотрения в данной книге. Обе части дополняют друг друга и представляют собой единое целое.

Мне следует незамедлительно предостеречь читателя против одной ошибки, из-за которой я могу быть совершенно неверно понят.

Заметив, сколь много различных проявлений я связываю с равенством, читатель мог бы прийти к заключению, что я рассматриваю равенство в качестве единственной причины всего того, что происходит в наши дни. Подобный взгляд был бы для меня слишком узким.

В наше время существует множество мнений, позиций, инстинктивных чувств, появление которых было вызвано обстоятельствами, чуждыми или даже враждебными по отношению к равенству. Так, взяв в качестве примера Соединенные Штаты, я мог бы с легкостью показать, каким образом характер страны, происхождение ее населения, религиозные воззрения основателей, степень их просвещенности, их прежние привычки оказывали и до сих пор оказывают, независимо от демократии, глубокое влияние на их образ мыслей и чувств. Иные причины, также, однако, не имеющие ничего общего с явлением равенства, действуют в Европе, в значительной мере объясняя происходящее.

Я признаю существование всех этих факторов и их значение, однако их рассмотрение не связано с темой моей книги. Я не решаюсь выявлять основания всех наших склонностей и всех наших идей; я хочу лишь показать, какое воздействие на них было оказано равенством.

Может показаться удивительным – поскольку я твердо придерживаюсь того мнения, что демократическая революция, свидетелями которой мы все являемся, – факт неопровержимый и что сражаться против нее бесполезно и глупо, – что в этой книге я, тем не менее, часто прибегаю к столь суровым словам в адрес демократических обществ, порождаемых этой революцией.

Мой ответ прост: не являясь врагом демократии, я хотел бы быть искренним по отношению к ней.

От своих врагов люди не получают и крупицы правды, не одаривают их ею и друзья; именно поэтому я и говорю правду. [с. 317]

Я думаю, что многие готовы взять на себя обязанности провозвестников тех новых преимуществ, которые обещает людям равенство, тогда как лишь немногие осмеливаются прозорливо предупредить их о тех бедах, которыми оно им угрожает. В связи с этим основное внимание я уделил именно этой опасности, полагая, что сумел ее ясно разглядеть, и не считая возможным малодушно ее замалчивать.

Я надеюсь, что в этой, второй части работы читатель вновь найдет ту непредубежденность, которая была отмечена как достоинство первой книги. Живя в атмосфере противоречивых, разделяющих нас суждений, я попытался очистить свое сердце от тех явных симпатий или неосознанных антипатий, которые вызываются каждым из них. Если читатели найдут в моей книге хотя бы одну фразу, рассчитанную польстить какой-либо из крупных партий, потрясавших нашу страну в прошлом, или какой-либо из малочисленных мятежных группировок, которые в наши дни нарушают спокойствие в стране, тогда пусть эти читатели уличат меня в этом во весь голос.

Тема, которую я вознамерился охватить, весьма обширна, так как она включает в себя большую часть тех настроений и идей, которые обусловили новое состояние дел и новую ситуацию в мире. Подобный предмет явно превышает мои возможности, и, затронув его, я отнюдь не удовлетворился достигнутым.

Однако, хотя я и не достиг своей цели, читатели воздадут мне должное по крайней мере за то, что я задумал свой труд и осуществлял его в духе, который приближает меня к успеху. [с. 318]

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВЛИЯНИЕ ДЕМОКРАТИИ НА ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНУЮ ЖИЗНЬ

В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ

 

Глава I

О философском мышлении американцев

 

Я думаю, что во всем цивилизованном мире нет страны, где бы философии уделяли меньше внимания, чем в Соединенных Штатах.

Американцы не имеют своей собственной философской школы и очень мало интересуются теми школами, представители которых соперничают друг с другом в Европе; они едва ли знают их названия и имена.

Между тем вполне очевидно, что почти все жители Соединенных Штатов имеют сходные принципы мышления и управляют своей умственной деятельностью в соответствии с одними и теми же правилами; то есть, не дав себе труда установить эти правила, они обладают определенным, всеми признанным философским методом.

Отсутствие склонности к предустановленному порядку, умение избегать ярма привычек и зависимости от прописных истин касательно проблем семейной жизни, от классовых предрассудков, а до определенного предела и от предрассудков национальных; отношение к традициям лишь как к сведениям, а к реальным фактам не иначе, как к полезному уроку, помогающему делать что-либо иным образом и лучше; индивидуальная способность искать в самих себе единственный смысл всего сущего; стремление добиваться результатов, не сковывая себя разборчивостью в средствах их достижения, и умение видеть суть явлений, не обращая внимания на формы, – таковы основные черты, характеризующие то, что я называю философским методом американцев.

Если идти дальше и из этих различных черт выбрать одну основную, причем такую, которая могла бы обобщить почти все остальные особенности, я бы сказал, что умственная деятельность всякого американца большей частью определяется индивидуальный усилиями его разума.

Таким образом, Америка – это страна, где меньше всего изучают предписания Декарта, но лучше всего им следуют. Это не должно вызывать удивление.

Американцы никогда не читают работ Декарта, потому что их общественное устройство не предрасполагает к занятиям спекулятивными науками, но они следуют этим правилам потому, что тот же тип общественного устройства естественным образом подготавливает головы людей к их восприятию.

В условиях постоянного движения, происходящего в недрах демократического общества, узы, связывающие поколения друг с другом, ослабляются или рвутся; каждый с легкостью забывает идеи, волновавшие его предков, да и вообще не слишком ими озабочен.

Люди, живущие в подобном обществе, не могут черпать свои убеждения из общего источника мнений того класса, к которому они принадлежат, ибо, можно сказать, здесь нет больше классов, а те, которые еще существуют, столь подвижны по составу, что не могут как таковые иметь реальную власть над отдельными своими представителями.

Что касается воздействия, которое могут оказывать умственные способности одного человека на разум другого, то оно, как правило, весьма ограниченно в стране, где граждане, ставшие более или менее равными, слишком тесно общаются друг с другом и, не [с. 319] видя в ком-либо из окружающих неоспоримых признаков величия и превосходства, постоянно возвращаются к своему собственному разумению как к наиболее очевидному и близкому источнику истины. И дело не в том, что они не доверяют какому-либо конкретному человеку, а в том, что они лишены склонности верить кому бы то ни было на слово.

Каждый, следовательно, наглухо замыкается в самом себе и с этой позиции пытается судить о мире.

Обыкновение отыскивать обоснования своих суждений лишь внутри себя приводит к образованию у американцев и других умственных навыков.

Видя, что им без всякой помощи удается решать все несложные проблемы практической жизни, они с легкостью приходят к умозаключению, что все на свете объяснимо и познаваемо.

Вследствие этого они с готовностью отрицают все то, чего не могут понять: отсюда их недоверие к необычному и почти непреодолимое отвращение к сверхъестественному.

Поскольку они привыкли доверять лишь своим собственным глазам, они любят очень отчетливо видеть занимающий их предмет; поэтому они очищают его, насколько это возможно, от его оболочки, отодвигают все то, что мешает к нему приблизиться, и убирают все то, что скрывает этот предмет от взора, дабы рассмотреть его как можно ближе при полном свете дня. Подобное умонастроение вскоре приводит их к пренебрежению формами, которые они начинают считать бесполезными и докучливыми завесами, скрывающими от них истину.

Таким образом, американцы, черпая свой философский метод в самих себе, не нуждаются в том, чтобы открывать его или заимствовать из книг. В значительной мере то же самое я мог бы сказать о процессах, протекавших в Европе.

Этот же метод формировался и обретал популярность в Европе постепенно – по мере того как социальные условия существования становились все более равными и различия между людьми все менее глубокими.

Рассмотрим вкратце хронологию событий.

В XVI веке реформаторы подчинили суждению индивидуального разума некоторые из догм старой веры, но при этом все остальные догмы они продолжали охранять от свободного обсуждения. В XVII веке Бэкон в естественных науках и Декарт в собственно философии упразднили общепринятые формулы, уничтожили господство традиций и разрушили власть авторитетов.

Философы XVIII века, сделав, наконец, этот принцип всеобщим, считали необходимым, чтобы каждый человек самостоятельно анализировал содержание всех своих убеждений.

Кому не понятно, что Лютер, Декарт и Вольтер использовали один и тот же метод и что различия между ними сводились лишь к более или менее широкому толкованию возможностей его применения?

Каким образом вышло так, что реформаторы ограничились узким кругом религиозных идей? Почему Декарт, не желая применять свой метод расширительно, хотя он был вполне пригоден для этого, заявил, что самим для себя людям надлежит решать вопросы философского, но не политического содержания? Как получилось, что в XVIII веке на основе того же метода были сразу сделаны те общие выводы, которых Декарт и его предшественники либо не видели, либо отказывались замечать? И отчего, наконец, метод, о котором мы говорим, в эту эпоху внезапно выходит из академических стен, чтобы проникнуть в общественное сознание и стать общей нормой интеллектуальной жизни? И почему, став популярным во Франции, он был открыто заимствован или же негласно воспринят всеми народами Европы?

Рассматриваемый философский метод мог родиться в XVI веке, он мог быть уточнен и обобщен в XVII веке, но он не мог стать общепринятым ни в одно из этих двух столетий. Политические законы, состояние общества, умственные навыки, порождавшиеся его первоосновами, противостояли этому методу.

Он был открыт в эпоху, когда началось уравнивание состоянии и взаимоуподобление людей. Получить всеобщее признание он смог только в те века, когда условия существования людей стали более или менее равными, а сами люди очень похожими друг на друга.

Философия XVIII века – это не просто французская, а демократическая философия. Именно данное обстоятельство объясняет легкость, с какой она была принята всей [с. 320] Европой, облик которой вследствие этого столь неузнаваемо изменился. Французы потрясли мир не потому лишь, что отказались от своих старых верований и убеждений, от древних устоев; это произошло потому, что они первыми стали обобщать, привлекая к нему всеобщее внимание, философский метод, с помощью которого можно было с легкостью нападать на все, что еще сохранялось в жизни от минувших эпох, и открывать дорогу всему новому.

Если меня спросят сейчас, отчего в наши дни французы более строго и настойчиво следуют этому методу, нежели американцы, дольше нас живущие в условиях столь же полной свободы, я отвечу, что это частично было обусловлено двумя обстоятельствами, понять которые необходимо в первую очередь.

Именно религия дала жизнь английским колониям на американской земле: об этом необходимо помнить всегда. В Соединенных Штатах религия пронизывает все национальные обычаи, став неотделимой частью патриотических чувств, и именно это придает ей необычайную силу.

Данное обстоятельство усугубляется и другим, не менее значительным фактором: в Америке религия, если можно так выразиться, сама себе определила свои собственные границы; религиозная жизнь там была столь независимой от политического устройства, что оказалось возможным без труда изменить старые законы, не расшатав при этом древних верований.

Таким образом христианство сохранило значительную власть над духовной жизнью американцев, и – это я хочу особенно подчеркнуть – оно господствует там не в качестве одной из философских систем, принятой по размышлении, но как религия, в которую верят не рассуждая.

В Соединенных Штатах имеется бесчисленное множество протестантских сект, сама же принадлежность страны к христианскому миру – установленный и неоспоримый факт, который никто не пытается ни опровергать, ни защищать.

Некритически приняв основные догмы христианского вероучения, американцы были вынуждены аналогичным образом признать великое множество моральных истин, вытекающих из этого учения или непосредственно с ним связанных. Это крайне ограничивает сферу применения индивидуального анализа, лишая человека права иметь собственные суждения по целому ряду чрезвычайно важных для него предметов.

Второе упомянутое мною обстоятельство заключается в следующем: общественное устройство Америки и ее конституция имеют демократический характер, но сами американцы демократической революции не знали. Они прибыли на эту землю почти такими же, какими мы видим их сейчас. Это очень важный момент.

Не бывает таких революций, которые не потрясали бы старых убеждений и верований, не ослабляли бы власть и не затемняли бы общих идей. Таким образом, всякая революция в большей или меньшей степени заставляет человека рассчитывать лишь на свои собственные силы и открывает перед мысленным взором каждого почти бездонную пустоту.

Когда условия, необходимые для равенства, создаются в процессе длительной борьбы между различными классами, составлявшими старое общество, зависть, ненависть и презрение к ближнему, спесь и чрезмерная самонадеянность вторгаются, так сказать, в человеческое сердце и господствуют в нем некоторое время. Вне зависимости от равенства это в значительной мере способствует разобщению людей, тому, что они перестают доверять суждениям друг друга и ищут свет истины только в самих себе.

В такое время каждый пытается обходиться собственными средствами и не искать общества других, испытывает гордость оттого, что все его мнения и убеждения своеобразны и что они принадлежат лишь ему одному. Никакие идеи, кроме соображений голого расчета, не связывают тогда людей, и может показаться, что человеческие суждения, не соединяясь друг с другом, представляют собой лишь своего рода интеллектуальную пыль, разносимую по всем углам и не способную собраться в одном месте и принять какую-либо форму.

Таким образом, независимость духа, свойственная равенству, никогда не бывает столь безграничной и не представляется столь чрезмерной, как в тот период, когда равенство только начинает устанавливаться, с великими муками закладывая свой собственный фундамент. Необходимо, следовательно, проявлять осторожность и не смешивать ту интеллектуальную свободу, которую способно дать равенство, с анархией, [с. 321] порождаемой революциями. Каждое из этих двух явлений следует рассмотреть в отдельности, дабы мы, глядя в будущее, не питали неоправданных надежд и не испытывали необоснованного страха.

Я убежден, что люди, живущие в новых общественных условиях, часто будут пользоваться правом собственного суждения, но я отнюдь не склонен верить в то, что они часто будут злоупотреблять им.

Мое убеждение опирается на всеобщую закономерность, свойственную любой демократической стране, благодаря которой свобода индивидуальной мысли в конечном счете должна ограничиваться определенными – подчас весьма узкими – рамками.

Но об этом – в следующей главе.

 

Глава II

Об основном источнике взглядов и убеждений,

присущих демократическим народам

 

Число догматических представлений, разделяемых людьми в разные исторические периоды, может то увеличиваться, то уменьшаться. Они порождаются различными причинами и могут изменяться как по форме, так и по содержанию; однако люди никогда не смогут быть вполне свободны от догматических убеждений, то есть от мнений, принятых ими на веру, без предварительного выяснения. Если бы каждый человек решил самостоятельно составить себе все суждения и в одиночку следовать за истиной по им самим проложенным дорогам, то представляется совершенно невероятным, чтобы сколь-нибудь значительное число людей когда-либо сумело объединиться на основе каких бы то ни было общих воззрений.

А ведь вполне ясно, что никакое общество не способно процветать без подобных общих воззрений или хотя бы просто выжить, ибо без идейной общности невозможно деятельное сотрудничество. Но если сами люди, не зная коллективных усилий, еще могут существовать, то общественный организм не может. Следовательно, для создания общества и тем более для его процветания необходимо, чтобы умы всех граждан были постоянно и прочно объединены несколькими основными идеями; но это невозможно, если каждый из них не станет время от времени черпать свои суждения из одного и того же источника и не согласится признать своими определенное число уже готовых взглядов.

Размышляя теперь о человеке, взятом в отдельности, я нахожу, что догматические суждения необходимы ему не только для того, чтобы он мог действовать заодно с себе подобными, но и для его собственной жизни.

Если бы человек был вынужден доказать самому себе все те истины, которыми он пользуется ежедневно, он никогда не пришел бы к окончательному результату, он бы изнемог, доказывая предварительные положения и не продвигаясь вперед. Поскольку жизнь слишком коротка для подобного предприятия, а способности нашего разума слишком ограниченны, человеку не остается ничего иного, как признать достоверность массы фактов и мнений, на самостоятельную проверку которых у него нет ни свободного времени, ни сил, – причем фактов, открытых умными людьми или принятых толпой. На этом фундаменте он строит здание из своих собственных мыслей. И поступает он подобным образом отнюдь не по своей воле; его вынуждает так поступать непреложный закон человеческого существования.

Самые великие философы на свете вынуждены принимать на веру миллион чужих положений и признавать значительно больше истин, чем они сумели лично установить.

Это не только необходимо, но и желательно. Человек, предпринявший попытку самолично во всем удостовериться, не сможет уделить много внимания и времени каждой из проблем; это занятие вызовет в нем постоянное возбуждение, которое будет мешать ему глубоко постигать всякую истину и приходить к твердым убеждениям по поводу чего бы то ни было. Его интеллект одновременно будет независимым и слабым. Таким образом, из множества человеческих суждений и мнений ему необходимо сделать [с. 322] собственный выбор и принять их большей частью без раздумий, чтобы можно было лучше изучить то незначительное число проблем, которые были оставлены им для рассмотрения.

Верно, что любой человек, принимающий на веру всякое мнение с чужих слов, отдает свой разум в рабство, но это рабство благотворно, так как оно заставляет ценить свободу и учит пользоваться ею.

Поэтому авторитеты всегда, что бы ни случилось, должны играть свою роль в интеллектуальной и нравственной жизни. Эта роль может быть различной, но они непременно должны ее играть. Независимость индивидуума может быть большей или меньшей – она не может быть безграничной. Таким образом, вопрос не в том, сохраняются ли в век демократии интеллектуальные авторитеты, а в том, чтобы знать, где они удерживают свои позиции и каков их вес

В предыдущей главе я показал, в какой мере равенство условий вызывает в людях своего рода инстинктивное недоверие к сверхъестественному и формирует слишком высокое, а подчас и совершенно преувеличенное представление о возможностях человеческого разума.

Следовательно, люди, живущие во времена равенства, с трудом заставляют себя наделять интеллектуальным авторитетом, которому они согласны подчиняться, нечто внеположное человечеству и превосходящее человеческие способности. Источники истины они, как правило, ищут в самих себе или в себе подобных. Это утверждение вполне доказывается тем, что в такие времена не может быть создана никакая новая религия и что любые попытки в этом роде будут не только нечестивыми, но и нелепо безрассудными. Заранее можно предсказать, что демократические народы не поверят с легкостью в божественность миссии новых пророков, что они с готовностью будут осмеивать их и захотят найти главный критерий истинности собственных убеждений и верований не вовне, а в пределах самого человеческого разумения.

Когда условия существования различны и люди неравны и непохожи друг на друга, среди них непременно встречаются отдельные личности, отличающиеся превосходным образованием, глубокой ученостью и огромным интеллектуальным влиянием, в то время как массы отмечены чрезвычайным невежеством и ограниченностью. В результате люди, живущие в аристократические времена, естественным образом обнаруживают склонность руководствоваться в своих суждениях указаниями ученых людей или же всего образованного класса, одновременно не проявляя расположенности считать безошибочными мнения массы.

В века равенства наблюдается как раз обратное.

По мере того как граждане становятся более равными и более похожими друг на друга, склонность каждого из них слепо доверяться конкретному человеку или определенному классу уменьшается. Предрасположенность доверять массе возрастает, и общественное мнение все более и более начинает править миром.

У демократических народов общественное мнение, разумеется, не оказывается единственным критерием проверки индивидуальной способности суждения, но его влияние становится неизмеримо более могущественным, чем где бы то ни было еще. Во времена равенства люди не склонны доверять друг другу по причине своего сходства, но то же самое сходство обусловливает их готовность проявлять почти безграничное доверие ко мнению общественности, ибо им не кажется невероятным вывод о том, что, поскольку все обладают равными познавательными способностями, истина всегда должна быть на стороне большинства.

Когда человек, живущий в демократической стране, сравнивает себя с окружающими его людьми, он с гордостью ощущает свое равенство с каждым из них; но когда он начинает размышлять о всей совокупности себе подобных и соотносит себя с их огромной массой, он тотчас же чувствует себя подавленным, ощущает всю свою незначительность и слабость.

То же самое равенство, освободившее его от зависимости перед любым отдельно взятым гражданином, оставляет его одиноким и беззащитным перед лицом реального большинства.

Общественное мнение у демократических народов, следовательно, обладает весьма странным могуществом, о природе которого народы, живущие в условиях аристократического правления, не могут составить себе ни малейшего понятия. Общественное мнение не внушает своих взглядов, оно накладывается на сознание людей, проникая в [с. 323] глубины их души с помощью своего рода мощного давления, оказываемого коллективным разумом на интеллект каждой отдельной личности.

В Соединенных Штатах большинство приняло на себя обязанность обеспечивать индивидуум массой уже готовыми, освобождая его от необходимости создавать свои k собственные. Таким образом, существует немалое количество философских, этических и политических теорий, которые каждый человек принимает без обследования, веруя в безошибочность коллективного разума, и, если с особой пристальностью рассмотреть этот предмет, то выяснится, что сама религия господствует здесь не столько как учение о божественном откровении. сколько как проявление общественного мнения.

Я знаю, что американские политические законы предоставляют большинству суверенные права на управление обществом, и это в значительной мере усиливает естественное воздействие, которое большинство и без того оказывает здесь на умы людей, ибо нет ничего более привычного, свойственного человеку, чем признание интеллектуального превосходства над собой своего угнетателя.

Это политическое всемогущество большинства в Соединенных Штатах в самом деле увеличивает ту власть, которую общественное мнение и без него получило бы над умами всех сограждан. Политическое могущество не является основой этой власти. Ее источники следует искать в самом равенстве, а не в тех более или менее популярных институтах, которые люди эгалитарного общества сумели создать для себя. Можно предположить, что интеллектуальная власть численного большинства будет не столь абсолютной у демократического народа, подчиненного королю, чем в недрах чисто демократических обществ; однако в век равенства она всегда будет почти неограниченной, и независимо от собственно политических законов, управляющих людьми, вполне можно утверждать, что доверие к общественному мнению станет своего рода религией, чьим пророком будет численное большинство.

Духовный авторитет, таким образом, примет иные формы, но его власть не уменьшится; я не только не верю в то, что он должен будет исчезнуть, но и предсказываю, что он без труда способен стать слишком могущественным и что может случиться так, что в конечном счете он ограничит сферу деятельности индивидуального мышления рамками, слишком тесными для достоинства и счастья человечества. В равенстве я отчетливо различаю две тенденции: одна из них влечет разум каждого человека к новому мышлению, а другая способствует тому, чтобы он добровольно вообще отказался думать. Я вижу, каким образом, подчиняясь определенным законам, демократия способна подавить ту самую духовную свободу, расцвету которой столь способствует демократическое общественное устройство, подавить настолько, что человеческий дух, освободившись от всех пут, некогда налагавшихся на него целыми классами или отдельными личностями, может приковать себя короткой цепью к волеизъявлению элементарного количественного большинства.

Поэтому, если, уничтожив различные силы, которые сверх всякой меры затрудняли или сдерживали рост индивидуального самосознания, демократические народы станут поклоняться абсолютной власти большинства, зло лишь изменит свой облик. В этом случае люди не найдут способа добиться свободной жизни; они лишь с великим трудом сумеют распознать новую логику рабства. Данное обстоятельство, и я не устану это повторять, заставляет глубоко задуматься всех тех, кто убежден в святости свободы человеческого духа и кто ненавидит не только деспотов, но и сам деспотизм. Что касается лично меня, то, ощущая на своей голове тяжелую десницу власти, я мало интересуюсь конкретным источником моего угнетения и отнюдь не более расположен подставлять свою шею под хомут лишь потому, что мне протягивают его миллионы рук.

 

Глава III

Почему американцы обнаруживают большую способность

и склонность к общим идеям, чем их английские предки

 

Господь не помышляет о человеческом роде как о некой совокупности. Единым взором он охватывает в отдельности каждую личность – частицу человечества, – одновременно [с. 324] воспринимая и общие черты, роднящие людей между собой, и различия, отделяющие их друг от друга.

Господь, следовательно, не нуждается в общих идеях; то есть он никогда не испытывает необходимости придавать единую форму огромному числу аналогичных объектов для того, чтобы о них было удобнее размышлять.

С человеком дело обстоит иначе. Если он попытается рассмотреть и определить свое отношение к каждому конкретному случаю, с которым ему приходится сталкиваться, то вскоре растеряется среди бесконечного множества частностей и ничего уже не будет понимать; оказавшись в столь бедственном положении, прибегает к несовершенному, но необходимому методу, выявляющему этот недостаток и помогающему его преодолеть.

Поверхностно рассмотрев определенное число предметов и заметив, что они похожи друг на друга, его ум дает им всем одно и то же наименование, откладывает их в сторону и следует далее своим путем.

Общие идеи свидетельствуют не о силе человеческого разума, но, скорее, о его несовершенстве, ибо в природе нет ни абсолютно подобных друг другу, идентичных фактов, ни законов, приложимых без разбора разом ко многим явлениям.

Общие идеи замечательны тем, что они позволяют человеческому разуму выносить свои суждения сразу по целому ряду явлений, но, с другой стороны, выражаемые ими понятия никогда не бывают полными и они всегда заставляют нас проигрывать в точности ровно настолько, насколько мы выигрываем во времени.

По мере того как общество становится старше, оно узнает о новых фактах, овладевая ими ежедневно таким образом, чтобы они не противоречили уже усвоенным конкретным истинам.

По мере того как человек познает все больше истин этого рода, он естественным образом обретает способность постигать все большее количество общих идей. Нельзя рассматривать множество конкретных фактов по отдельности, не устанавливая в конце концов некой связи между ними, соединяющей их воедино. Несколько индивидуальных особей дают представление о виде; несколько видов с неизбежностью приводят к постижению понятия рода. Привычка и склонность к общим идеям, таким образом, всегда будут усиливаться по мере того, как культура народа будет становиться все древнее, а его познания – все обширнее.

Имеются также и иные причины, побуждающие людей обобщать свои идеи или же, напротив, отвращающие их от общих идей.

Американцы значительно чаще пользуются общими идеями, и они нравятся им куда больше, чем англичанам; на первый взгляд это кажется очень странным, если учитывать, что эти два народа имеют единое происхождение, что они веками жили по одним и тем же законам и что между ними все еще происходит беспрерывный обмен мнениями и нравственными представлениями. Контраст станет еще более разительным, если мы обратим взоры на нашу Европу и сопоставим друг с другом два самых просвещенных из ее народов.

Английский склад ума таков, что он словно бы с сожалением отрывается от созерцания конкретных фактов, дабы возвыситься до их истоков и причин; если англичанин вообще начинает обобщать, то он делает это вопреки самому себе.

У нас, напротив, склонность к общим идеям, по-видимому, превратилась в страсть столь безудержную, что она требует удовлетворения при первой же возможности. Каждое утро, просыпаясь, я узнаю, что только что открыт некий всеобщий вечный закон, о котором я никогда прежде и не слышал. Ни один, даже самый посредственный сочинитель не будет вполне удовлетворен своим первым литературным опытом, если открытые в нем истины относятся лишь к одному-единственному великому королевству, испытывая недовольство собой по той причине, что предмет его писаний не захватывает собой всего человеческого рода.

Столь существенное различие между двумя весьма просвещенными народами мне представляется поразительным. Однако, обратив наконец свой мысленный взор на Англию и отметив все то, что происходило в ней в течение последнего полувека, я с полным убеждением могу констатировать возрастание в ней интереса к общим идеям по мере того, как ослаблялось влияние ее старой конституции. [с. 325]

Таким образом, одним лишь состоянием большей или меньшей просвещенности народа невозможно объяснить пристрастие человеческого разума к общим идеям или же его отвращение к ним.

Когда условия существования людей крайне различны и неравенство носит устойчивый характер, индивидуумы постепенно становятся столь непохожими друг на друга, что создается впечатление, будто каждый класс представляет собой отдельную разновидность человечества; мы можем их изучать лишь по отдельности, и, теряя из поля зрения общую нить, связующую их в огромную семью, мы рассматриваем только некоторые типы людей, но не человека в целом.

Поэтому все люди, живущие в аристократических обществах, никогда не осмысляют свое собственное существование с помощью слишком отвлеченных понятий, и этого вполне достаточно для того, чтобы у них выработались привычное недоверие и инстинктивное отвращение к общим идеям.

Человек, живущий в демократической стране, напротив, видит вокруг только более или менее похожих на себя людей; он не может думать о какой-либо одной части человеческого рода, не расширяя этого понятия до таких размеров, что оно начинает включать в себя все человечество в целом. Все истины, приложимые к нему самому, кажутся ему в равной мере или же аналогичным образом применимыми к любому из его сограждан и вообще к любому человеку. Обретя привычку пользоваться общими идеями в тех к областях, которые его более всего занимают, он переносит этот навык на все остальные сферы, и таким образом человеческий дух наделяется горячей, а подчас и слепой страстью к открытию всех общих законов и правил, к одновременному оперированию под одним названием огромной массой объектов и явлений, к стремлению объяснять единой 1причиной целую совокупность фактов.

Ничто не доказывает истинности данного утверждения лучше, чем известное отношение античного мира к рабам.

Самые глубокомысленные, самые универсальные гении Рима и Греции не смогли додуматься до столь всеобщей и одновременно столь простой мысли, каковой является идея схожести представителей рода человеческого и, следовательно, идея равного по рождению права каждого человека на свободу; напротив, много сил и выдумки они потратили на то, чтобы доказать, что рабство заключено в самой природе вещей и будет существовать всегда. Более того, те из древних, кому довелось познать рабство прежде, чем стать свободными, и чьи превосходные сочинения мы частично сумели сохранить, сами выставляли рабство в аналогичном свете.

Все великие античные писатели были представителями аристократии рабовладельцев или по меньшей мере рассматривали установленное господство этой аристократии как вещь само собой разумеющуюся; их ум, свободно простиравшийся во многие сферы, именно в данном вопросе обнаружил всю свою крайнюю ограниченность, и для того, чтобы люди поняли, что все они естественным образом похожи друг на друга и равны между собой, самому Иисусу Христу надо было спуститься на землю.

Во времена равенства все люди независимы друг от друга, изолированны и слабы; вы не найдете такого человека, чья воля постоянно управляла бы движениями толпы; в такие периоды всегда кажется, что человечество развивается само по себе. Поэтому, чтобы объяснить происходящее в мире, необходимо сконцентрироваться на поиске нескольких основных причин, которые воздействуют одинаково на каждого из нам подобных и таким образом заставляют всех добровольно идти по одному и тому же пути. Это, естественно, приводит также к тому, что человеческий разум постигает общие идеи и обретает пристрастие к ним.

Выше я уже объяснял, каким образом равенство условий существования заставляет каждого человека самостоятельно искать истину. Легко понять, что подобный метод поисков должен исподволь направлять человеческое самосознание к восприятию общих идей. До тех пор пока я отвергаю традиции класса, профессии и семьи, избегая благодаря этому власти прецедента и находя собственный путь лишь с помощью своего разума, я естественным образом испытываю склонность объяснять истоки своих воззрений не иначе, как особенностями самой природы человека, и это обязательно и почти независимо от моих желаний приводит меня к усвоению большого числа весьма общих понятий.

Все вышеизложенное вполне объясняет причину того, что англичане обнаруживали меньшие способность и вкус к обобщению идей, чем их американские потомки и в [с. 326] особенности их соседи-французы, и отчего в наши дни англичане наделены ими в большей мере, чем в прошлом их отцы.

Англичане очень долго были весьма просвещенным и одновременно очень аристократическим народом; и в то время как культура постоянно влекла их к формированию вполне общих идей, аристократизм обычаев удерживал их на позициях конкретного мышления. Отсюда эта их школа философской мысли, отмеченная одновременно и смелостью и робостью идей, а также широтою и узостью взглядов, школа, до сих пор господствующая в Англии и все еще стесняющая и сковывающая там такое множество умов.

Помимо этих, выставленных мною на первый план соображений, имеются также и другие, менее очевидные, но не менее серьезные причины, развивающие почти у всех демократических народов вкус к общим идеям, часто доходящий до страсти.

Общие идеи могут быть весьма различны. Одни из них являют собой результат медленной, кропотливой, добросовестной работы интеллекта и, следовательно, расширяют сферу человеческого знания.

Общие идеи другого типа легко рождаются при первом же энергичном усилии ума, не давая ничего, кроме очень поверхностных и очень неопределенных понятий.

Люди, живущие в века равенства, отличаются большой любознательностью при недостатке досуга; их жизнь столь деятельна, сложна, беспокойна и активна, что у них остается очень мало времени на размышления. Люди демократических эпох любят общие идеи, потому что они избавляют их от необходимости изучать частные случаи; эти немногочисленные идеи, если можно так выразиться, вмещают в себя многое и быстро дают большой доход. Итак, кинув невнимательный, беглый взгляд, люди верят, что видят некую общую связь между определенными предметами, и, прекращая дальнейшие поиски, а также не рассматривая подробно, в чем состоит сходство или различие между этими предметами, они спешно относят их к одному и тому же классу и идут дальше.

Одной из показательных черт демократических веков является тяга к легкому успеху и безотлагательным удовольствиям, которая просыпается во всех людях. Это относится не только к интеллектуальному, но и к любому другому поприщу. Большинство из живущих во времена равенства людей – большие честолюбцы, но их честолюбие носит одновременно и бойкий и вялый характер: они хотят сразу добиться большого успеха, но при этом стремятся избавить себя от тяжелого труда. Эти противоречивые желания прямо приводят их к поиску общих идей, при помощи которых, как они надеются, им удастся с небольшими затратами создать нечто огромное и привлечь внимание публики без особых усилий.

И я не знаю, насколько они не правы, когда рассуждают подобным образом, ибо публика ничуть не меньше их самих боится глубины и обычно ищет в творениях духа не что иное, как доступные удовольствия и легкие, не требующие труда наставления.

Если аристократические нации в недостаточной мере пользуются общими идеями, часто выражая по отношению к ним неосмотрительное пренебрежение, то демократические народы, напротив, всегда готовы злоупотреблять данной разновидностью идей и предаются им с неразборчивым пылом.

 

Глава IV

Почему американцы не относятся с той же страстностью,

что и французы, к общим идеям политического содержания

 

Я уже говорил, что американцы в меньшей степени тяготеют к общим идеям, чем французы. Это в особенности справедливо в отношении общих идей политического содержания.

Несмотря на то что общие идеи неизмеримо глубже пронизывают американское законодательство, чем английское, и что американцы значительно более англичан озабочены приведением практики юридических отношений в соответствие с теорией, Соединенные Штаты никогда не знали политических институтов, прямо-таки влюбленных в общие идеи, как это было у нас с Национальным собранием и с Конвентом; никогда вся [с. 327] американская нация целиком не испытывала страсти к такого рода идеям, – в отличие от французского народа в XVIII веке – и не высказывала столь слепой веры в добротность и абсолютную истинность какой бы то ни было теории.

Эти различия между американцами и нами порождены многими причинами, важнейшими из которых представляются следующие.

Американцы – это демократический народ, который всегда сам управлял своими общественными делами, а мы – демократический народ, который в течение долгого времени мог лишь мечтать о наилучших способах их ведения.

Наше общественно-политическое положение привело к тому, что мы восприняли весьма общие идеи, связанные с проблемами государственности и власти, еще в то время, когда наша политическая конституция мешала улучшать эти идеи опытным путем, постепенно вскрывая их несостоятельность, тогда как у американцев эти две стороны постоянно уравновешиваются и естественным путем взаимно поправляют друг друга.

На первый взгляд может показаться, что это утверждение противоречит высказанному ранее предположению о том, что демократические народы самим бурным течением их практической жизни обучаются любить теорию. При более внимательном рассмотрении данного вопроса становится ясным, что в этих положениях нет никакого противоречия.

Люди, живущие в демократических странах, с жадностью хватаются за общие идеи потому, что у них мало свободного времени, и потому, что эти идеи избавляют их от необходимости терять время на рассмотрение частных случаев. Это верно, но лишь тогда, когда речь не идет о предметах, привычных и насущно необходимых. Коммерсанты с поспешностью и почти без всякого раздумья ухватятся за предложенные им общие идеи, относящиеся к философии, политике, наукам и искусству, однако они обязательно изучат те общие идеи, которые имеют отношение к торговле, и не примут их безусловно и безоговорочно.

Аналогичным образом поступают и государственные деятели, когда дело доходит до общих идей и обобщений политического содержания.

Таким образом, если есть повод волноваться, что демократические народы в том или ином вопросе склонны слепо и чрезмерно доверяться общим идеям, нет лучшего способа исправить положение, чем привлечь ежедневное, практическое внимание людей к данному вопросу; это заставит их хорошенько вникнуть в детали, а детали помогут понять слабые стороны теории.

Лекарство это часто оказывается болезненным, но оно всегда эффективно.

Именно таким способом демократические институты, заставляющие каждого гражданина принимать практическое участие в управлении обществом, умеряют ту чрезмерную склонность к восприятию политических теорий общего содержания, которую порождает равенство.

 

Глава V

Каким образом в Соединенных Штатах религия

использует демократические институты

 

В предыдущих главах я уже дал объяснение тому, что люди не могут обходиться без догматических убеждений и что их наличие чрезвычайно желательно. Здесь я бы добавил, что из всех догматических убеждений самыми нужными являются верования религиозного характера. Это очень легко доказать, даже если рассматривать их только с точки зрения интересов земной жизни.

Практически любое человеческое деяние, сколь бы частный характер оно ни носило, порождается всеобщими представлениями людей о Боге, о его отношении к человеческому роду, о природе души и об обязанностях людей перед себе подобными. Эти идеи не могут не играть роль общего источника, из которого берут начало все остальные идеи и представления. [с. 328]

Поэтому люди крайне заинтересованы в том, чтобы их идеи о Боге, душе, всеобщих обязанностях по отношению к своему создателю и себе подобным были бы прочно установленными, поскольку любые сомнения по поводу этих первооснов отдают деятельность людей на волю слепого случая и обрекают их на беспомощное, смятенное существование в мире, лишенном в той или иной мере смысла и порядка.

Следовательно, крайне необходимо, чтобы в этих вопросах каждый из нас пришел к определенному мнению; однако, к несчастью, вопросы эти таковы, что всякому человеку, предоставленному исключительно самому себе, очень трудно определить свои мнения, полагаясь лишь на собственный разум.

Только интеллект, совершенно свободный от обычных житейских забот, чрезвычайно проницательный и тонкий, очень хорошо тренированный, способен, затратив массу времени и труда, постигнуть эти столь необходимые истины.

К тому же мы видим, что даже сами философы, рассматривая эти истины, почти всегда испытывают сомнения; что с каждым шагом естественный свет, освещавший их путь, меркнет, угрожая погаснуть совсем, и что, несмотря на все их усилия, они все же не смогли открыть ничего, кроме незначительного числа противоречивых представлений, над которыми человеческое сознание беспрерывно бьется уже в течение тысячелетий, не будучи в состоянии твердо усвоить истину или хотя бы обнаружить новые ошибки. Подобные занятия требуют данных, значительно превосходящих средние человеческие способности, и, даже если большинство людей обладало бы ими, вполне ясно, что у них не будет для этого свободного времени.

Устоявшиеся идеи Бога и человеческой природы необходимы для повседневной практической жизни людей, и эта же самая практическая жизнь мешает им постигать эти идеи.

Данное положение кажется мне удивительным. Среди наук есть такие, которые, будучи полезными для масс, вполне им доступны; другими же науками может овладеть лишь небольшое число специалистов, и они не культивируются большинством, которое в них не нуждается, если не считать отдаленной возможности их практического применения. Обсуждаемые же нами вопросы необходимы для повседневной жизни всех людей, хотя их изучение подавляющему большинству и недоступно.

Итак, общие идеи, связанные с понятием Бога и природы человека, отличаются от всех остальных общих идей тем, что их следует изъять из привычной сферы деятельности индивидуального сознания, а также тем, что с ними мы больше всего выиграем и меньше всего проиграем, если признаем власть авторитета.

Основная цель и главное достоинство религии заключается в том, что на каждый из этих первостепенно важных для жизни вопросов она должна дать ясные, точные и понятные большинству ответы, которые способны выдержать длительную проверку временем.

Существуют религии совершенно ложные и абсурдные; тем не менее можно сказать, что всякая религия, остающаяся в только что очерченной мною сфере влияния и не намеревающаяся выходить за ее пределы, – как это пытались сделать многие из них, чтобы со всех сторон ограничить свободное развитие человеческого ума, – налагает на интеллект необходимую узду; и следует признать, что независимо от того, спасает ли религия людей на том свете, она по крайней мере весьма способствует обретению ими счастья и достоинства на этом свете.

Эта истина в особенности приложима к людям, живущим в свободных странах.

Когда у какого-то народа разрушается религия, в высшую деятельность головного мозга вторгается сомнение, наполовину парализуя все остальные способности интеллекта. Каждый человек приучается не иметь ничего определенного, кроме путаных и переменчивых представлений по вопросам, имеющим особую важность для его близких и для него самого; люди плохо защищают свои мнения или же легко отказываются от них, и, отчаявшись поодиночке решить важнейшие проблемы человеческой судьбы, они малодушно перестают думать о них вообще.

Такое положение непременно опустошает души, оно ослабляет пружины воли и готовит граждан к рабству.

В такие времена случается, что люди не только позволяют отнимать у них свободу, но и часто сами отдают ее. [с. 329]

Когда в вопросах религии, так же как и в политике, перестает существовать власть авторитета, эта безграничная независимость вскоре начинает ужасать людей. Постоянное возбуждение по поводу всего на свете тревожит и утомляет их. Когда в мире сознания все приходит в движение, люди хотят, чтобы по крайней мере в области материальной был установлен твердый, устойчивый порядок, и, поскольку они уже не могут вернуться к своим старым убеждениям, они отдают себя в руки какого-нибудь повелителя.

Что касается меня, то я сомневаюсь, что человек вообще способен выносить одновременно полную религиозную независимость и абсолютную политическую свободу, и я пришел к убеждению, что в том случае, если он не верит, он обязан подчиняться какой-нибудь власти, а если он свободен, то должен быть верующим.

Между тем я не знаю, обнаруживается ли эта огромная польза религии более явственно у народов, у которых условия существования равны, нежели у всех других народов.

Следует признать, что равенство, даруя миру великие блага, в то же самое время возбуждает в людях, как я надеюсь показать в дальнейшем, крайне опасные инстинкты: оно ведет человека к самоизоляции от всех окружающих, заставляя каждого заниматься только самим собой.

Оно чрезмерно обнажает их души перед страстью к материальным наслаждениям.

Важнейшая заслуга религий заключается в их способности внушать прямо противоположные чувства. Всякая религия выводит предмет человеческих вожделений за пределы земной жизни с ее благами, естественным образом вознося душу в высшие сферы, безмерно превосходящие чувственный мир. Нет ни одной религии, которая не налагала бы на человека каких-либо обязательств по отношению ко всему человеческому роду, приобщая его ко всему сообществу и таким образом отвлекая индивидуум от мыслей о самом себе. Это содержится даже в самых ложных и опасных религиозных учениях.

Религиозные народы, следовательно, естественным образом сильны именно в том отношении, в котором слабы демократические народы; важность сохранения религии народом, идущим к равенству, становится очевидной.

У меня нет ни прав, ни желания исследовать те сверхъестественные средства, которые избирает Господь для внушения человеческому сердцу чувства веры. В данном случае я рассматриваю религии с чисто человеческой точки зрения; я ищу ответ на вопрос, каким образом эти чувства могут сохранить свою силу в века демократии, в которые мы вступаем.

Я уже отмечал, что во времена просвещения и равенства человеческое сознание с трудом воспринимает догматические постулаты, не испытывая в них реальной потребности, если не считать области религиозных убеждений. Это прежде всего означает, что в такое время религии должны с большей скромностью, чем в любые другие века, удерживаться в своих собственных границах и не пытаться из них выйти, так как, возжелав распространить свое влияние на предметы, непосредственно к религиозным вопросам не относящиеся, они рискуют тем, что в них вообще перестанут верить. Поэтому они должны тщательно очертить круг своей компетенции, контролирующей деятельность человеческого сознания, за пределами которого этому сознанию следует предоставить полную свободу и самостоятельность.

Магомет, спустившись с небес, принес с Кораном не только религиозные доктрины, но и политические максимы, гражданские и уголовные законы, научные теории. В Евангелии, напротив, говорится только об общем отношении людей к Богу и между собой. Кроме этого, оно ничему не учит и ни во что не обязывает верить. Одного лишь этого, помимо тысячи других доводов, достаточно для того, чтобы показать неспособность первой из этих двух религий надолго сохранить свое господство во времена просвещения и демократии, тогда как второй суждено царствовать в эти века, как и во все другие.

Следуя далее в своих рассуждениях, я нахожу, что религиям, с точки зрения обычного человека, недостаточно только лишь тщательно очертить круг религиозных вопросов, чтобы быть в состоянии сохранить свое положение в века демократии; их влияние также в значительной мере зависит от характера исповедуемых ими [с. 330] вероучений, от внешних форм принятой ими обрядности и от обязательств, налагаемых ими на верующих.

Рассмотренная мною закономерность, согласно которой равенство вырабатывает у людей склонность к весьма общим и очень пространным идеям, должна быть в особой степени приложила к предметам религиозным. Похожие друг на друга и равные между собой люди с легкостью постигают идею единого Бога, устанавливающего общие законы для каждого из них и наделяющего их счастьем в будущей жизни по одной и той же цене. Идея равенства рода человеческого беспрестанно возвращает их к идее единого Создателя, тогда как, напротив, люди, отделенные друг от друга и отмеченные существенными внутренними различиями, охотно создают столько божеств, сколько имеется у их городов, каст, кланов и семейств, пролагая тысячу самостоятельных дорог, по которым они надеются подняться на небеса.

Невозможно отрицать, что само христианство так или иначе испытало на себе воздействие, которое социально-политические условия оказывают на религиозные убеждения.

В то время когда христианство появилось на земле, Провидение, которое, без сомнения, подготавливало мир к его приходу, объединило значительную часть человеческого рода как бесчисленную паству под скипетром римских кесарей. Люди, составлявшие эту огромную массу, были весьма отличны друг от друга; тем не менее их объединяло хотя бы то, что все они жили, подчиняясь одним и тем же законам, и что каждый из их был столь слаб и ничтожен в сравнении с величием государя, что все они между собой казались равными.

Следует признать, что это новое и необычное общественное состояние должно было предрасположить людей к восприятию всеобщих истин, проповедовавшихся христианством, и это служит объяснением той легкости и той быстроты, с которыми христианство сумело в то время завоевать души.

Прямо противоположная ситуация сложилась после падения Империи.

Романский мир тогда разбился, если так можно выразиться, на тысячу осколков, и каждая народность вернулась к своей первоначальной самобытности. Вскоре в недрах этих народностей стала формироваться иерархия бесчисленных рангов; заявили о себе расовые различия, и касты разделили каждую нацию на несколько наций. Среди этого всеобщего стремления, которое, казалось, должно было привести все человеческие сообщества к раздробленности на такое количество фрагментов, какое только можно было себе вообразить, христианство не потеряло из виду некогда открытые и провозглашенные им основные общие идеи. Однако оно попыталось приспособиться, насколько могло, к новым тенденциям, порожденным ситуацией раздробленности человеческого общества. Люди продолжали поклоняться единому Господу – творцу и хранителю мироздания, но каждый народ, каждый город и, пожалуй, каждый человек верили, что они могут получить какую-либо особую привилегию и обрести личных покровителей пред ликом всемогущего владыки. Не имея возможности отринуть единое божество, они по меньшей мере могли бесконечно увеличивать число его споспешников, наделяя их безмерным могуществом. Распространившееся вследствие этого поклонение ангелам и святым для большинства христиан стало почти идолопоклонническим культом, и некоторое время могло казаться, что христианство возвращается к тем религиям, которые оно победило.

Мне представляется очевидным, что по мере того как исчезают барьеры, разделяющие народы и граждан каждой страны, человеческое сознание как бы само по себе обращается к идее неповторимого и всемогущего существа, предписавшего всем людям в равной мере одни и те же законы. Поэтому в века демократии очень важно не смешивать почитание второстепенных уполномоченных Божьей воли с поклонением самому Создателю.

Не менее очевидна для меня и следующая истина: в периоды господства демократии религии должны уделять меньше внимания внешней церемониальности и обрядности, чем в любые другие времена.

Говоря о философском методе американцев, я уже отмечал, что во времена равенства ничто так не возмущает человеческий дух, как идея подчинения формальностям. Живущие в это время люди с раздражением относятся к риторике; символы кажутся им по-детски наивными, искусственными выдумками, окутывающими и [с. 331] приукрашивающими в их глазах те истины, которые им было бы свойственнее рассмотреть совершенно нагими при ясном свете дня; церемонии их совершенно не трогают, и они непроизвольно склоняются к тому, чтобы не придавать существенного значения деталям богослужения.

Тем, кто в демократические времена обязан контролировать внешние формы религиозной обрядности, следует уделять особое внимание этим природным инстинктам человеческого сознания, чтобы без надобности не сражаться против них.

Я твердо убежден в необходимости внешних форм обрядности; я знаю, что они способствуют концентрации человеческого сознания на размышлении об абстрактных истинах, помогая прочно их усваивать и истово верить в них. Я не представляю себе, каким образом можно сохранить какую-либо религию, уничтожив практику ее внешних форм богослужения; однако, с другой стороны, я думаю, что в течение предстоящих перед нами веков было бы особо опасным стремление чрезмерно увеличивать число обрядов; их, скорее, следовало бы сократить, оставив только те, которые абсолютно необходимы для сохранения самой доктрины, являющейся сущностью религий1, тогда как ритуал – это лишь форма. Приверженцы той религии, которая будет становиться все более регламентированной, негибкой и требующей все более строгого соблюдения мелочных ритуалов в то время, когда люди начнут обретать все большее равенство, довольно скоро обнаружат, что превратились в замкнутую группу истово верующих, окруженную массой скептически настроенных людей.

Я знаю, мне возразят, что религии, имеющие своим предметом всеобщие и вечные истины, не могут подобным образом приноравливаться к переменчивым настроениям каждого века, не расшатывая убежденности людей в достоверности этих истин. На это я отвечу, что следует очень четко отличать мнения, являющиеся основными, составляющие суть данного верования и называемые теологами «символом веры», от тем или иным образом примыкающих к ним второстепенных представлений. Религии обязаны всегда твердо отстаивать первые из них, каков бы ни был дух эпохи, но они должны тщательнейшим образом остерегаться подобной же привязанности к представлениям второй разновидности в то время, когда весь мир пришел в безостановочное движение и когда дух, привычный к изменчивости человеческого существования, с большой неохотой застывает в каком бы то ни было положении. Внешние обряды и несущественные религиозные представления имеют шанс, как мне кажется, оставаться неизменными лишь тогда, когда само гражданское общество неподвижно; во всех остальных случаях я склонен верить в то, что их неизменность таит в себе опасность.

Мы увидим, что из всех человеческих страстей, порождаемых или подогреваемых равенством, любовь к благосостоянию обретает особую активность, одновременно овладевая сердцами всех людей. Стремление к благосостоянию представляет собой самую поразительную и непременную особенность эпохи господства демократии.

Имеются некоторые основания полагать, что любая религия, предпринявшая попытку уничтожить эту мать всех страстей, сама в конце концов будет уничтожена ею. Если она захочет полностью оторвать людей от созерцания благ этого мира, чтобы они целиком отдали бы свой разум думам о благах потустороннего бытия, можно предвидеть, что их души все равно выскользнут из ее рук, чтобы всецело предаться исключительно материальным, сиюминутным наслаждениям.

Основная задача религий заключается в необходимости очищать, контролировать и сдерживать эту слишком пламенную и однобокую страсть к благосостоянию, испытываемую людьми в периоды равенства; но я думаю, что религии были бы не правы, если бы попытались целиком обуздать и уничтожить эту страсть. Им никогда не удастся оторвать людей от любви к богатству, но они все же могут убедить их в том, что обогащаться надо лишь честными путями.

Это размышление приводит меня к последнему соображению, которое определенным образом включает в себя все остальные. Чем больше люди уподобляются друг [с. 332] другу, пользуясь равными правами, тем большую важность приобретает следующее наблюдение: религии, осторожно держась в стороне от течения повседневной жизни, не должны без необходимости противопоставлять себя общепринятым идеям и устойчивым интересам, господствующим в массах, так как общественное мнение все более и более становится главной и самой неодолимой силой, удары которой не сможет долго выносить ни одна из противостоящих ей сил. Это в равной мере относится и к демократическому народу, подчиненному деспоту, и к республике. Во времена равенства короли могут часто требовать покорности, однако общество всегда доверяет большинству и, следовательно, по всем вопросам, не противоречащим вере, следует считаться с мнением большинства.

В первой части своего сочинения я уже писал о том, что американские священники не вмешиваются в общественные дела. Это – разительный, но далеко не единственный пример их сдержанности. Религия в Америке – особый мир, в котором правит священнослужитель, но при этом он старается никогда не выходить за его пределы; внутри этого мира он направляет сознание людей, за его пределами он предоставляет их самим себе, свободе и непостоянству, свойственным их природе и эпохе, в которой они живут. Я не видел ни одной страны, где христианство было бы менее опосредовано формальностями, символами и обрядами, чем в Соединенных Штатах, и где бы оно было представлено человеческому сознанию в более ясных, простых и общих идеях. Хотя американские христиане разделены на множество сект, они рассматривают свою религию в одном и том же свете. Это так же относится к романской католической церкви, как и к другим христианским верованиям. Нигде в мире католические священники не обнаруживают столь незначительной привязанности к мелочному формализму индивидуальных правил поведения, к необычайным, особенным методам обретения спасительной благодати, как в Соединенных Штатах, где они озабочены не столько буквой, сколько духом закона; нигде, кроме как здесь, учение Церкви, запрещающее культ святых, унижающий Господа, не проповедуется столь наглядно и столь эффективно. Между тем американские католики – очень покладистые и чистосердечные люди.

Есть еще одно наблюдение, в равной мере относящееся к духовенству всех общин: американские священники не пытаются заманивать человека с тем, чтобы все свое внимание он сосредоточил на будущем бытии; они охотно оставляют часть его души свободной для забот текущей жизни, по-видимому считая, что блага этого мира являются пусть и второстепенными, но вполне достойными внимания предметами, и, хотя сами не занимаются производительным трудом, они по крайней мере интересуются достижениями в этой области, приветствуют прогресс и, беспрестанно напоминая верующему о загробном мире как главной цели его жизни с ее страхами и надеждами, не запрещают людям честным путем добиваться благосостояния на этом свете. Отнюдь не стремясь доказать, что эти два мира различны и несовместимы, они, пожалуй, пытаются обнаружить точки соприкосновения и взаимосвязи между ними.

Все американские священники понимают, насколько могущественна интеллектуальная власть большинства, и относятся к ней с уважением. Они никогда без крайней необходимости не выступают против нее. Они никогда не ввязываются в межпартийные дрязги, но охотно воспринимают мнения, господствующие в их время в их стране, позволяя себе без сопротивления плыть по течению общественных настроений и идей, увлекающих за собой все вокруг. Они стараются исправлять своих современников, но они не отделяют себя от них. Поэтому публика никогда не испытывает к ним враждебных чувств; она, пожалуй, всегда поддерживает и защищает их, а их убеждения пользуются авторитетом как благодаря своим собственным достоинствам, так и благодаря поддержке, оказываемой им большинством.

Таким образом, относясь с уважением ко всем тем демократическим инстинктам, которые не противоборствуют религиозным представлениям, и даже пользуясь поддержкой некоторых из них, религия может успешно сражаться с духом индивидуальной независимости – самым опасным из ее врагов. [с. 333]

 

Глава VI

Об успехах католицизма в Соединенных Штатах

 

Америка – самая демократическая страна на земле, и в то же самое время, согласно заслуживающим доверия источникам, католическая религия добилась в ней выдающихся успехов. На первый взгляд это кажется удивительным.

Необходимо ясно видеть различие между двумя феноменами: равенство предполагает, что люди обо всем хотят судить сами; однако, с другой стороны, оно приучает их к идее уникальной, простой, равной для всех государственной власти. Поэтому люди, живущие в демократические времена, обладают сильно выраженной склонностью избавляться от всех религиозных авторитетов. Но, если уж они выражают согласие подчиниться какому-либо из подобных авторитетов, они хотят, чтобы он был по крайней мере единым и неизменным; религиозные власти, получающие свои полномочия не из одного и того же центра, естественным образом шокируют их сознание, и мысль о том, что существует множество религий и нет никакой истинной веры, с легкостью овладевает их умами.

В наши дни чаще, чем в прошлые эпохи, встречаются католики, вообще перестающие верить в Бога, и протестанты, становящиеся католиками. Если рассматривать ситуацию, в которой оказалась католическая церковь, изнутри, то создается впечатление, что церковь теряет свой вес; если же рассматривать ситуацию извне, то влияние церкви кажется растущим. Этому есть объяснение.

Люди нашего времени, конечно, мало склонны верить в Бога; но уж если они принимают религию, то тотчас же обнаруживают в самих себе скрытый инстинкт, который независимо от их желания подталкивает их к католичеству. Некоторые доктрины и обряды, принятые в романской католической церкви, удивляют их, однако они испытывают тайное восхищение ее стройной системой управления, и она привлекает их своим внушительным единством.

Если бы католицизм был в состоянии отречься в конце концов от порожденных им политической розни и ненависти, я почти не сомневаюсь в том, что тот же самый дух времени, который кажется прямо противостоящим католичеству, перестал бы быть слишком неблагоприятным для него, и католическая церковь сумела бы мгновенно добиться великих завоеваний.

Один из самых известных недостатков человеческого ума заключается в желании примирять противоположные принципы и обретать покой ценой отказа от логики. Конечно же, всегда находятся и всегда будут находиться люди, которые, подчинившись власти авторитета в части своих религиозных убеждений, тем не менее хотели бы избавиться от этой власти в отношении другой части своих верований, чтобы позволить своему разуму произвольно колебаться между повиновением и свободой. Я, однако, склонен верить в то, что число подобных людей будет меньшим в век демократии, чем в любые другие эпохи, и что наши внуки все более и более четко станут подразделяться на две категории, одна из которых совершенно отречется от христианства, а другая войдет в лоно романской католической церкви.

 

Глава VII

О том, что заставляет сознание демократических народов тяготеть к пантеизму

 

Несколько позднее я покажу, каким образом господствующая у демократических народов склонность к крайне общим идеям проявляется в политике; в настоящее время, однако, мне хотелось бы прояснить то основное воздействие, которое она оказывает на философию.

Невозможно отрицать, что в наши дни пантеизм стал очень влиятельным. Часть европейских сочинений явным образом несет на себе его печать. Немцы вводят его в философию, а французы – в литературу. Среди художественных произведений, опубликованных во Франции, большая часть содержит в себе положения или описания, [с. 334] заимствованные из пантеистических учений или же свидетельствующие о наличии у их авторов определенного рода симпатии к этим доктринам. Это представляется мне не результатом чистой случайности, а следствием, некоей долговременной причиной.

По мере того как условия существования становятся все более одинаковыми и каждый отдельный человек начинает уподобляться всем другим, оказываясь все более слабым и маленьким, образуется устойчивая привычка размышлять не о конкретных гражданах, а о всем народе в целом; забывая об индивидууме, мы рассуждаем о роде людском.

В такие времена человеческому сознанию нравится разом охватывать великое множество разнородных предметов; оно, сознание, беспрестанно пытается связать многие последствия с одной единственной причиной.

Человек становится одержимым идеей единства, он ищет ее повсюду и, уверовав в то, что нашел ее, успокаивается и отдыхает с этой верой в душе. Но вполне удовлетворенный открытием, что в мире нет ничего иного, кроме единого творения и единого Творца, он все же испытывает некоторое неудобство, вызываемое этим первоначальным делением сущностей, и добровольно пытается расширить и упростить свою мысль, объединяя в единое целое Господа и мироздание. Если я встречаюсь с философской системой, согласно которой все материальные и нематериальные, видимые и невидимые явления, принадлежащие этому миру, суть не что иное, как различные части единого бесконечного существа, которое одно лишь остается вечно неизменным среди постоянного изменения и беспрестанных преобразований всех его составляющих, я без труда прихожу к выводу, что подобная система, хотя и уничтожает человеческую индивидуальность, или, пожалуй, именно потому, что она ее уничтожает, будет иметь тайное очарование для людей, живущих при демократии; все их интеллектуальные навыки подготавливают их к постижению подобной системы и ведут их по пути ее признания. Она естественным образом привлекает к себе и захватывает их воображение; она тешит их тщеславие и потакает лености их духа.

Из всех разнообразных систем, с помощью которых философия пыталась объяснить устройство мироздания, пантеизм представляется мне наиболее способным совратить человеческий дух в эпоху демократии; и все те люди, которые еще умеют ценить подлинное величие человека, должны объединить свои силы в борьбе против пантеизма.

 

Глава VIII

Каким образом равенство наводит американцев на мысль

о возможности беспредельного совершенствования человека

 

Равенство подсказывает человеческому сознанию многие идеи, которые без равенства никогда бы не пришли людям в головы, и оно модифицирует почти все те идеи, которые людям уже были известны прежде. В качестве примера возьмем идею о возможности самосовершенствования человека, так как эта идея является одной из основных, создаваемых человеческим сознанием, к тому же она сама по себе представляет великую философскую теорию, воздействие которой на практическую деятельность людей можно наблюдать в любой момент.

Несмотря на то что человек во многих отношениях похож на представителей животного мира, он все же отмечен одним, лишь ему принадлежащим свойством: в отличие от животных он самосовершенствуется. Человечество с самого начала не могло не заметить этого различия. Идея о возможности человеческого совершенствования, таким образом, столь же древняя, как и сам мир; равенство не имело никакого отношения к ее появлению, однако оно придало ей новый характер.

Когда граждане подразделяются на классы соответственно их рангу, профессии, знатности и когда все они вынуждены следовать тому жизненному пути, который был избран для них игрою случая, каждый из них считает, что видит перед собой крайние пределы человеческих возможностей, и никто более не пытается сражаться с неизбежной судьбой. Аристократические народы, разумеется, не отрицают полностью способность человека совершенствоваться. Они лишь полагают, что она не безгранична; они рассматривают ее в качестве частичного улучшения, а не корённого преобразования; они [с. 335] представляют себе общественный прогресс в виде постепенного улучшения в будущем тех же самых социальных условий и, допуская, что человечество уже сделало гигантский шаг вперед и что оно еще сможет сделать несколько шагов, они заранее ограничивают его прогресс определенными непреодолимыми преградами.

Они все же не считают, что достигли наивысшего блага и абсолютной истины (кто из людей или какой из народов были когда-либо настолько безумны, чтобы вообразить подобное?), но им нравится внушать себе, что они очень близко подошли к той степени величия и познания, которые доступны нашей несовершенной природе; и, поскольку вокруг них не происходит никакого движения, они охотно воображают себе, будто все находится на своих местах. Именно в такие времена законодатели полагают, что утвержденные ими законы незыблемы, народы и короли хотят воздвигать лишь вековечные монументы, а живущее поколение принимает на себя заботу о судьбах грядущих поколений.

Однако по мере того, как касты исчезают и классовые различия стираются, когда люди беспорядочно перемешиваются и привычки, обычаи и законы начинают меняться, когда внезапно появляются новые факты и открываются новые истины, когда старые мнения уходят, уступая место иным представлениям, тогда человеческому сознанию начинает являться образ идеального, вечно ускользающего совершенства.

Беспрестанные перемены происходят тогда ежеминутно перед глазами каждого человека. Одни из таких перемен ухудшают его положение, и он начинает очень ясно сознавать, что никакой народ и никакой индивидуум, сколь бы ни были они просвещенными, не бывают непогрешимыми. Другие изменения улучшают его участь, и он приходит к выводу, что человек, в общем-то, наделен способностью бесконечного самосовершенствования. Его неудачи дают ему понять, что никто не может льстить себя надеждой на открытие абсолютного блага; успехи же вдохновляют его на неустанные поиски этого блага. Таким образом, всегда ищущий, падающий и встающий на ноги, часто расстроенный, но никогда не разочарованный человек безостановочно стремится приблизиться к тому беспредельному величию, очертания которого он смутно различает в конце долгого пути, который еще предстоит преодолеть человечеству.

Трудно вообразить себе точно, какие последствия естественным образом вытекают из этой философской теории, согласно которой человек способен безгранично совершенствоваться, и сколь огромно влияние, которое она оказывает даже на тех людей, которые, всегда предпочитая действовать, а не размышлять, кажется, согласуют свои поступки с данной теорией, даже не подозревая о ее существовании.

Однажды я встретил американского матроса и спросил его, отчего в его стране корабли строятся столь недолговечными. На это он ответил мне без всяких колебаний, что искусство навигации всякий день так быстро развивается, что даже самый лучший корабль через несколько лет станет почти бесполезным.

В этих случайных словах необразованного человека, причем сказанных по конкретному поводу, я усмотрел проявление общей, систематической идеи, руководствуясь которой великий народ организует свою жизнь.

Аристократические нации по природе своего общественного устройства склонны слишком ограничивать пределы совершенствования людей, тогда как демократические нации иногда чрезмерно их расширяют.

 

Глава IX

Почему пример американцев не доказывает справедливости утверждения,

что демократический народ не может обладать способностью и склонностью

к занятиям науками, литературой и искусством

 

Следует признать, что из современных цивилизованных народов лишь немногие добились меньших успехов в фундаментальных и теоретических науках, чем Соединенные Штаты, или дали миру столь же мало великих художников, знаменитых поэтов и прославленных писателей.

Многие европейцы, потрясенные данным наблюдением, начали рассматривать это в качестве естественного и неизбежного результата установления равенства и стали [с. 336] полагать, что если демократической государственности и демократическим институтам некогда суждено восторжествовать во всем мире, то человеческий дух будет все менее ясно различать светящие ему огни и люди вновь окажутся во мраке.

Те, кто рассуждает подобным образом, по моему мнению, смешивают несколько идей, которые необходимо разделять и рассматривать по отдельности. Сами того не желая, они смешивают понятие демократии со специфическими особенностями американской жизни.

Религиозные верования, исповедовавшиеся первыми иммигрантами и переданные ими в наследие своим потомкам, были отмечены простотой обрядов богослужения, строгостью и почти жестокостью богословских принципов, враждебностью к внешней символике и помпезной церемониальности. Они, естественно, не были благоприятными для развития изящных искусств и весьма неохотно допускали возможность литературных развлечений.

Американцы – это очень древний и весьма просвещенный народ, который очутился в новой, бескрайней стране, где он мог расселяться по собственному желанию, обеспечивая плодородие земли без особых трудностей. Это – беспрецедентный в мировой практике случай. Ибо в Америке каждый находит неизвестные где-либо еще возможности сколотить или же умножить свое состояние. Воздух здесь пропитан корыстолюбием, и человеческий мозг, беспрестанно отвлекаемый от удовольствий, связанных со свободной игрой воображения и с умственным трудом, не практикуется ни в чем ином, кроме как в погоне за богатством. Промышленные и торговые классы имеются в любой другой стране, не только в Соединенных Штатах, но только здесь все люди одновременно заняты производительным трудом и коммерцией.

Между тем я уверен, что, если бы американцы были в мире одни, обладая той свободой и знаниями, которые они унаследовали от своих предшественников, и теми страстями, которые они взрастили сами, они бы вскоре обнаружили, что прогресса в практических науках нельзя добиваться в течение длительного времени, не уделяя внимания развитию теоретических дисциплин, что все искусства и ремесла совершенствуются одни посредством других, и, сколь бы они ни были поглощены погоней за главным предметом их вожделений, они скоро поняли бы, что для достижения этой цели время от времени следует переводить свой взор и на другие предметы.

Кроме того, склонность к интеллектуальным удовольствиям представляется столь свойственной душе цивилизованного человека, что даже среди тех просвещенных наций, которые менее других расположены уделять им внимание, всегда имеется определенное число увлеченных ими граждан. Эта интеллектуальная потребность, однажды осознанная, вскоре будет удовлетворена.

Однако как раз в то самое время, когда американцы были естественным образом склонны требовать от науки лишь конкретной, практической пользы для утилитарных видов мастерства, а также средств, с помощью которых жизнь можно было сделать более легкой и удобной, научная и литературная Европа взяла на себя труд подняться до общих источников истины, параллельно улучшая все то, что может приносить удовольствие или же удовлетворять потребности человека.

В представлении просвещенных наций Старого Света жители Соединенных Штатов особо отличаются тем, что они общностью происхождения и обычаев очень тесно связаны с одной из этих наций. В этом народе американцы находили прославленных ученых, талантливых художников, великих писателей и таким образом могли приобретать интеллектуальные богатства, не испытывая нужды самим заниматься их накоплением.

Я не думаю, что океан, лежащий между Америкой и Европой, действительно их разделяет. Я считаю народ Соединенных Штатов частью английского народа, которой было поручено исследовать дебри Нового Света, в то время как остальная часть нации, имеющая больше свободного времени и менее обремененная материальными заботами, могла посвятить себя мыслительной деятельности и во всех отношениях споспешествовать развитию человеческого разума.

Положение, в котором оказались американцы, следовательно, совершенно уникально, и едва ли какой-нибудь другой демократический народ когда-либо сможет оказаться в подобной ситуации. Их преимущественно пуританское происхождение, их исключительные торговые навыки, даже сама земля, которую они населяют, – все, кажется, объединилось, чтобы отвлечь их интеллект от занятий науками, литературой и изящными [с. 337] искусствами; близость Европы, которая позволяет им пренебречь этими занятиями, не возвращаясь к варварству; тысячи конкретных причин, из которых я смог прояснить только основные, – все совпало удивительным образом, дабы привязать американское сознание к заботам чисто материального плана. Их страсти, потребности, образование и обстоятельства – поистине все направлено на то, чтобы склонить жителя Соединенных Штатов к земле. Только религия побуждает его время от времени мельком, рассеянным взором окидывать небеса.

Поэтому давайте перестанем рассматривать все демократические народы как копии, созданные по образу и подобию американского народа, и постараемся, в конце концов, разглядеть особенности их собственных национальных черт.

Вполне возможно представить себе народ, который, не имея внутри ни каст, ни иерархии, ни классов и подчиняясь во всем закону, отвергающему всякие привилегии и поровну делящему наследства, все же будет лишен света культуры и свободы. Это не пустая гипотеза, ибо какой-нибудь деспот способен прийти к мысли о том, что равенство и невежество его подданных отвечают его собственным интересам, поскольку в таком случае людей легче удерживать в рабстве.

Демократический народ данного типа не только не обнаружит никаких способностей и склонностей к занятиям науками, литературой и искусством, но и можно полагать, что он вообще останется им чужд.

Сам закон о наследстве с каждым поколением будет обеспечивать раздробление больших состояний, и никто не создаст новых. Беднота, лишенная знаний и свободы, не придет к идее о возможности самообогащения, а богатые, не умея себя защитить, позволят сталкивать их в нищету. Между бедным и богатым вскоре установится полное и нерушимое равенство. Тогда никто не будет располагать достаточным временем и питать склонность к умственному труду и интеллектуальным наслаждениям. Напротив, все оцепенеет в равном невежестве и одинаковом рабстве.

Когда я воображаю себе демократическое общество данного типа, я тотчас же чувствую себя так, словно оказался в одном из тех Богом забытых низких, мрачных и душных строений, где свет, проникающий снаружи, вскоре начинает бледнеть и гаснуть. Мне кажется, что на меня внезапно обрушивается страшная тяжесть и что я бесцельно брожу в окружающем мраке, чтобы найти выход, который должен вновь вывести меня на воздух, к яркому свету дня. Всего этого, однако, не может произойти с уже просвещенными народами, которые, уничтожив существовавшие у них особые права и наследственные прерогативы, навеки закреплявшие имущество в руках определенных личностей или определенных групп, все же останутся свободными.

Когда люди, живущие в условиях демократического общества, подлинно просвещенны, они с легкостью осознают, что ничто не должно их ограничивать, сдерживать, насильно заставлять довольствоваться достигнутым благосостоянием.

Поэтому все они приходят к идее о необходимости накопления средств, и если они свободны, то все они пытаются копить, хотя и не всем это удается в равной степени. Правда, законодательство не способствует более формированию привилегий, но сама природа благоприятствует этому. Природное неравенство столь значительно, что, как только каждый человек начинает пользоваться всеми своими способностями с целью обогащения, равенство состояний мгновенно нарушается.

Закон о наследстве, по-прежнему препятствующий образованию богатых семей и кланов, все же не мешает отдельным людям становиться богатыми. Этот закон постоянно стремится привести всех граждан к общему уровню благосостояния, в то время как они сами беспрестанно стремятся вырваться из него; неравенство их состояний возрастает по мере того, как улучшается их образование и они становятся более свободными.

В наше время появилась секта, ставшая знаменитой благодаря своему духу и экстравагантности, которая предложила сосредоточить все блага в руках единой центральной власти, чтобы затем распределять их между людьми в соответствии с их заслугами. Таким образом можно было бы избавиться от полного и вечного равенства, угрожающего, по-видимому, демократическим обществам.

Имеется и другой, более простой и менее опасный способ: никому не предоставляя никаких привилегий, можно всем дать равное образование и одинаковую независимость и позволить каждому самому заботиться о своем благополучии. В этом случае природное [с. 338] неравенство тотчас же даст себя знать и богатство само перейдет в руки наиболее способных людей.

Демократические и свободные общества, таким образом, всегда будут иметь немало богатых или вполне обеспеченных граждан. Эти состоятельные люди не будут иметь между собой столь же тесных связей, как это было с членами старой аристократии, поскольку они будут отличаться большим психологическим разнообразием типов и почти никто из них не будет иметь столь же гарантированного и столь же полного досуга; при этом их состав будет бесконечно более многочисленным, чем вообще мог бы быть класс аристократии. Эти люди не будут слишком обременены чисто материальными заботами и смогут, в различной степени разумеется, отдавать свои силы умственному труду и интеллектуальным наслаждениям: они посвятят себя им потому, что, хотя одна часть человеческого сознания и тяготеет к предметам ограниченным, материальным и утилитарным, другая часть естественным образом стремится к бесконечному, духовному, прекрасному. Физические потребности привязывают человека к земному, но, когда они ощущаются не столь остро, его дух сам по себе распрямляется.

Не только значительно возрастет число тех, кто сможет заинтересоваться умственным трудом, но сам вкус к удовольствиям интеллектуального характера постепенно будет распространяться, проникая даже в те социальные слои, которые при аристократическом общественном устройстве, казалось, не имели ни времени на них, ни способности к ним.

Когда нет больше наследственных состояний, классовых привилегий и прерогатив, связанных с родовитостью, и когда источник силы каждого человека заключается лишь в нем самом, становится очевидным, что главным фактором, определяющим различие состояний, является интеллект. Все то, что способствует усилению, обогащению памяти и развитию ума, тотчас же обретает огромную ценность.

Полезность знаний с совершенно необычайной ясностью открывается даже взорам толпы. Те, кого не увлекает процесс познания, высоко ценят его за результаты и предпринимают усилия, чтобы приобрести кое-какие знания.

Во времена просвещенной и свободной демократии ничто не разделяет людей и ничто не удерживает их на своих местах; они поднимаются вверх по общественной лестнице или же скатываются вниз с удивительной быстротой. Представители всех общественных классов постоянно общаются между собой, потому что они очень близки друг к другу. Они ежедневно видятся и обмениваются мнениями, подражая и завидуя друг другу, благодаря этому в народе появляется множество таких идей, понятий и желаний, о существовании которых он бы и не подозревал, если бы общество было неподвижным и строго разделенным по рангам. В период демократии слуга никогда не бывает совершенно чужд развлечениям и трудам своего хозяина, бедняк – работе и досугу богача; сельский житель старается походить на горожанина, а провинциал – на жителя столицы.

Поэтому личность не так-то просто ограничить чисто материальными заботами, и самый простой ремесленник будет время от времени украдкой жадно посматривать на высшие сферы умственной деятельности. Отношение к чтению и к книге у демократического народа совершенно иное, чем во время аристократического правления; однако его читательский круг будет постоянно расширяться, включив в себя, в конечном счете, всех граждан.

Как только толпа начинает интересоваться умственным трудом, она осознает, что успехи в какой-либо из интеллектуальных сфер в огромной мере помогают человеку обрести славу, могущество и богатство. Порожденное равенством беспокойное честолюбие тотчас же начинает действовать в этом, как и в любом другом перспективном направлении. Число занимающихся научной деятельностью, литературой и искусством становится огромным. В мире интеллектуального творчества наблюдается необычайная активность; каждый пытается найти в нем свою собственную дорогу и этим привлечь к себе внимание публики. Нечто подобное происходит в политической жизни Соединенных Штатов; политические решения здесь часто несовершенны, но им несть числа; и, хотя результаты индивидуальных усилий обычно весьма незначительны, их совокупный эффект всегда очень внушителен.

Следовательно, утверждение о том, что люди, живущие во времена демократии, наделены естественным равнодушием к наукам, литературе и искусству, не является истинным; необходимо признать лишь то, что они культивируют их на особый манер, привнося в них свои собственные достоинства и недостатки. [с. 339]

 

Глава X

Почему американцы больше интересуются практическим

применением науки, а не ее теоретическими аспектами

 

Хотя демократическая государственность и демократические институты и не сдерживают развития человеческого мышления, они, бесспорно, способствуют тому, что его усилия концентрируются по преимуществу в каких-либо определенных направлениях в ущерб другим. Эти усилия, ограниченные таким образом, все же столь велики, что, я надеюсь, мне простят краткую остановку входе изложения с целью рассмотреть данную проблему.

Некоторые наблюдения, сделанные нами ранее, когда речь шла о философском методе американцев, вполне пригодны для этой цели.

Равенство вызывает в каждом человеке желание самому судить обо всем; оно во всех отношениях развивает в человеке вкус к предметам реальным и осязаемым, воспитывая презрение к традициям и формализму. Эти общие психологические особенности в первую очередь проявляются в том, чему посвящена данная глава.

Люди, занимающиеся научной деятельностью в условиях демократического общественного устройства, постоянно испытывают страх, как бы им не потеряться в мире утопий. Они не доверяют системам, они любят крепко держаться фактов и изучают их ради них самих; поскольку никакое имя не вызывает у них безусловного почтения, они никогда не склонны доверять учителю на слово, но, напротив, займутся беспрестанными поисками слабого места в его учении. Научные традиции почти не имеют над ними власти; они никогда не станут тратить много времени на изучение нюансов какой-либо научной школы, и их трудно привлечь громкими словами; они постигают, насколько могут, основные разделы интересующего их предмета и любят излагать их простым языком. Научные поиски, таким образом, носят более энергичный, свободный и уверенный характер, но их цели менее возвышенны.

Разум может, как мне представляется, делить научные познания на три части.

Первая часть включает в себя наиболее чистые теоретические принципы и самые абстрактные понятия, практическое применение которых пока еще не известно или же осуществимо в далеком будущем.

Вторая часть состоит из общих истин, которые, все еще основываясь на чистой теории, между тем ведут прямым и коротким путем к практике.

Методы практического приложения и средства реализации научных знаний представляют собой третью часть.

Каждая из этих частей науки может культивироваться в отдельности, хотя рассудок и опыт учат нас, что одна из них не сможет преуспевать в течение долгого времени, если ее совершенно оторвать от двух других.

В Америке чисто практическая наука развита великолепно, здесь заботливо относятся и к тем разделам теории, которые насущно необходимы для практического применения, – в данных отношениях американцы всегда демонстрируют мышление ясное, свободное, оригинальное и плодотворное; однако в Соединенных Штатах почти невозможно найти человека, посвятившего себя занятиям фундаментальными теоретическими и абстрактными разделами человеческого знания. В этом американцы доводят до крайности ту тенденцию, которая, как я думаю, характерна, хотя и в меньшей степени, для всех демократических народов.

Высшие науки или же высшие разделы наук ни в чем столь остро не нуждаются, как в глубокомысленном созерцании, в обдумывании, и нет ничего менее пригодного для подобных занятий, чем образ жизни демократического общества. Здесь нет, в отличие от аристократических государств, многочисленного класса, которому не надо ни о чем беспокоиться, потому что у него все всегда в полном порядке, а также другого класса, который бездействует потому, что отчаялся улучшить свое положение. Здесь каждый Действует: одни хотят достигнуть власти, другие – завладеть богатством. Посреди этой всеобщей сутолоки, этого постоянного столкновения противоположных интересов, среди этого моря людей, кружащихся в поисках состояний, возможно ли обрести покой, необходимый для сложных интеллектуальных построений? Каким образом удержать свою [с. 340] мысль на одной из таких тем, когда все вокруг движется и самого человека каждый день увлекает с собой и качает этот неудержимый, все на свете вращающий поток?

Необходимо четко отличать этот вид хронического возбуждения, царящего в недрах мирной, уже вполне сложившейся демократии, от тех беспорядочных и бурных революционных движений, которые почти всегда сопутствуют рождению и развитию демократического общества.

Когда бурная революция происходит в стране, народ которой весьма цивилизован, она неизбежно придает чувствам и идеям, владеющим людьми, неожиданный импульс.

В особой мере это справедливо для тех демократических революций, которые, разом приводя все классы данного общества в движение, одновременно страшно распаляют честолюбие в сердце каждого гражданина.

Если французы внезапно достигли столь замечательного прогресса в области точных наук в тот самый момент, когда они завершали уничтожение остатков старого феодального общества, эту неожиданную плодовитость мысли следует отнести к заслугам не самой демократии, а той беспрецедентной революции, которая способствовала ее развитию. Происходившее тогда носило характер частного случая, и было бы опрометчиво воспринимать его как проявление всеобщей закономерности.

Великие революции у демократических народов случаются не чаще, чем у других народов; лично я даже склонен считать, что они бывают у них реже. В недрах этих наций, однако, царит легкое, приглушенное беспокойство, своего рода постоянное трение людей друг о друга, которое волнует и отвлекает душу, не вдохновляя и не возвышая ее.

Люди, живущие в демократическом обществе, не только с трудом предаются глубокомысленным размышлениям, но и, естественно, не придают им особого значения. Демократическое общественное устройство и его институты вовлекают основную массу людей в беспрерывную деятельность; однако навыки мышления, вырабатываемые в процессе деятельности, не всегда благоприятны для подлинного мышления. Человек дела часто бывает вынужден удовлетворяться результатами примерными, приблизительными, ибо он никогда бы не смог до конца реализовать свой замысел, если бы хотел в каждой его детали добиться совершенства. Ему необходимо беспрестанно основывать свои действия на идеях, обдумать которые глубоко и всесторонне у него не было досуга, так как своевременность идеи для него часто полезнее ее строгой правильности; кроме того, он меньше рискует, пользуясь некоторыми ложными принципами и не расходуя своего времени на установление истинности всех этих принципов. Миром правят не те истины, которые требуют долгих научных доказательств. Быстрое постижение конкретного факта, ежедневное изучение изменчивых страстей толпы, умение мгновенно воспользоваться подвернувшимся благоприятным случаем определяют успех во всех делах.

Во времена, когда почти весь мир действует, чрезмерная ценность обычно приписывается стремительным порывам ума и создаваемым им поверхностным концепциям и, напротив, безмерно обесценивается его глубокая, медленная работа.

Подобное отношение общественного мнения оказывает влияние на суждения людей, занимающихся научной деятельностью; оно убеждает их в том, что они вполне могут обойтись и без глубоких размышлений, или же удаляет их от тех проблем, которые требуют чрезвычайной сосредоточенности.

Заниматься наукой можно по-разному. Многие люди относятся к интеллектуальным открытиям с эгоистическим, корыстным, практическим интересом, и их горячность нельзя смешивать с огнем той бескорыстной страсти, который пылает в сердцах немногих; с одной стороны, жажда утилизовать свои знания, с другой – одержимость чистым желанием познания. Я не сомневаюсь, что изредка у отдельных людей в душе рождается страстная, неугасимая любовь к истине, которой они живут и беспрестанно наслаждаются, не испытывая пресыщения. Эта пылкая, гордая, бескорыстная любовь к истине ведет людей прямо к абстрактным истокам правды, дабы они черпали оттуда свои основные мысли.

Если бы Паскаль рассчитывал только на какую-нибудь значительную личную выгоду или даже если бы им двигала исключительно жажда собственной славы, я не думаю, что он когда-нибудь смог бы собрать воедино, как это ему удавалось, все силы своего интеллекта, чтобы иметь возможность открывать самые потаенные секреты Творца. Когда я представляю себе, с какой строгостью он оберегал свою душу от мелочных забот жизни, чтобы отдать ее всю, целиком, этим поискам, и как, преждевременно разорвав [с. 341] связи между душой и телом, он умер, не достигнув сорокалетнего возраста, я застываю в изумлении, понимая, что подобные чрезвычайные усилия не могли вызываться какой-либо заурядной причиной.

Будущее покажет, способна ли эта столь редкая и столь плодотворная страсть с такой же легкостью рождаться и развиваться в условиях демократии, как и во времена аристократического правления. Что касается лично меня, то я верю в это с трудом.

В аристократических обществах класс, который управляет общественным мнением и руководит делами, постоянно, из поколения в поколение стоит над массой, и поэтому он естественным образом приходит к возвышенному представлению о самом себе и о человеке в целом. Этот класс с готовностью изобретает для себя доблестные утехи и определяет своим желаниям славные цели. Аристократии часто совершали весьма тиранические и бесчеловечные деяния, но они редко порождали подлые мысли, демонстрируя своего рода гордое презрение к низменным удовольствиям даже тогда, когда предавались им сами: это настраивает души всех на очень высокий лад. В аристократические периоды широкое хождение получают самые различные идеи, связанные с представлениями о достоинстве, могуществе и величии человека. Как и на всех других людей, эти идеи оказывают влияние на деятелей науки, стимулируя естественные порывы духа к высочайшим сферам мысли и подготавливая ее к рождению возвышенной, почти божественной любви к истине.

Ученые этой эпохи соответственно тяготеют к теории, и даже весьма часто случается так, что при этом они усваивают неблагоразумное пренебрежение к практике. «Архимед, – говорит Плутарх, – сердцем был столь возвышен, что ни разу не снизошел до написания хотя бы одной работы, в которой он изложил бы способ изготовления и установки всех этих боевых машин, и, считая всю эту наука, связанную с изобретением и сборкой орудий, а также в целом все виды мастерства, которые имеют хоть какую-то практическую полезность, ничтожными, низкими и корыстными, он занимал свои ум и время, сочиняя произведения только о таких предметах, красота и изощренная сложность которых не имели в себе никакой примеси необходимого». Это чисто аристократический подход к науке.

Он не может быть таким же у демократических народов.

Большее число людей, составляющих демократические нации, жадно стремится к материальным, сиюминутным наслаждениям, равно как испытывает постоянную неудовлетворенность своим положением и всегда готова изменить его; поэтому они не помышляют ни о чем ином, кроме как о средствах улучшения своей участи или о приумножении своего состояния. Людям с подобным образом мыслей всякий новый метод, ведущий к обогащению более кратким путем, всякая машина, сокращающая объем работы, любой инструмент, снижающий стоимость производства, и всякое изобретение, делающее наслаждения более доступными и разнообразными, кажутся самыми великолепными достижениями человеческого разума. Демократические народы испытывают привязанность к наукам, понимают их роль и ценят их в основном с этой точки зрения. В аристократические века от науки главным образом требуется умение доставлять интеллектуальные наслаждения, в демократические же века – удовольствия физические.

Можно полагать, что чем более демократичен, просвещен и свободен народ, тем большим у него будет число этих эгоистических ценителей научного гения и тем большую прибыль дадут научные открытия, непосредственно внедряемые промышленностью, принося славу и даже власть своим авторам, так как при демократии рабочий класс принимает участие в общественных делах, и те, кто ему служит, могут заработать как почести, так и деньги.

Легко представить себе, что в обществе, организованном подобным образом, в сознании людей безотчетно будет проявляться невнимание к теории и что, напротив, они должны будут испытывать беспримерную тягу к прикладной науке или по крайней мере к тем разделам теории, которые необходимы для прикладников.

Напрасно инстинктивные склонности будут толкать их разум к высшим интеллектуальным сферам – личный интерес непременно вернет их в средние сферы. Именно здесь их дух демонстрирует свою силу и свою беспокойную энергию, создавая чудеса. Те самые американцы, которые никогда не открыли ни одного общего закона механики, дали мореплаванию новую машину, которая изменила облик мира. [с. 342]

Я, конечно, далек от мысли, что демократические народы нашего времени обречены увидеть, как гаснут трансцендентные огни человеческого разума, или даже от мысли о том, что они не смогут зажечь в своей груди новые огни. На нашей стадии развития человечества, когда столько образованных народов ощущают беспрестанное рвение к производительному труду, связи, соединяющие между собой различные части науки, не могут ускользнуть от их внимания; и самый вкус к практике, если он культурен, должен приучить людей с уважением относиться к теории. Когда столько усилий расходуется на практическое применение научных знаний, когда ежедневно производится такое большое количество экспериментов, почти невозможно, чтобы сплошь и рядом не проявлялись весьма общие закономерности. Таким образом, великие открытия будут совершаться у них часто, хотя великие ученые станут редкостью.

К тому же я верю в высокую миссию научного призвания. Если демократия и не может стимулировать занятия науками ради них самих, то, во всяком случае, она значительно увеличивает число занимающихся ими людей. Трудно поверить в то, что среди этого великого множества время от времени не будет появляться какой-нибудь гений умозрительного склада мышления, вдохновляемый одной лишь любовью к истине. Можно быть уверенным в том, что такой гений сумеет раскрыть самые глубинные тайны природы, каковы бы ни были умонастроения в его время в его стране. Полет его мысли не нуждается в поддержке: достаточно и того, чтобы ему не мешали. В целом же все, что я хочу сказать, заключается в следующем: постоянное неравенство условий существования побуждает людей ограничиваться гордыми, стерильно чистыми поисками абстрактных истин, тогда как демократическая государственность и институты предрасполагают людей к тому, что от науки они ждут лишь немедленных, практически полезных результатов.

Эта тенденция естественна и неизбежна. Она любопытна сама по себе и, быть может, заслуживает особого внимания.

Если личности, призванные в наши дни управлять народами, ясно и заблаговременно осознают появление этих новых импульсов, которые в скором времени станут необоримыми, они сумеют понять, что с наступлением эры просвещения и свободы люди, живущие в века демократии, сами обязательно усовершенствуют промышленно важные разделы наук и что в дальнейшем все усилия государственной власти должны быть направлены на поддержание чистых теоретических исследований и воспитание в людях страстной жажды познания.

В наше время необходимо поддерживать интерес людей к теории; тягу к практике они сохранят сами, и, вместо того чтобы беспрестанно концентрировать сознание на детальном рассмотрении вторичных явлений, было бы неплохо иногда отвлекаться от них с целью возвысить сознание до созерцания первопричин.

В связи с тем что римская цивилизация погибла вследствие нашествия варваров, мы, быть может, излишне склонны считать, что цивилизация никаким иным образом умереть не может.

Если источникам света, освещающим наш путь, суждено когда-нибудь потухнуть, они будут меркнуть постепенно и погаснут как бы сами по себе. Ограничившись изучением прикладных наук, можно потерять из виду основные принципы, и, если они окажутся полностью забытыми, мы станем плохо следовать выведенным из них методикам; и может случиться так, что мы, разучившись создавать новые методы, будем бездумно и неуклюже использовать те научные приемы, сути которых мы уже не сможем понять.

Когда европейцы триста лет назад высадились в Китае, они обнаружили, что там почти все искусства и ремесла достигли определенной степени совершенства, и были изумлены тем обстоятельством, что китайцы, развившись до этого предела, не пошли дальше. Несколько позже европейцы открыли там кое-какие остатки тех глубоких noзнаний, которые оказались утраченными. Нация была промышленной; в своей деятельности она сумела сохранить большинство научных методов, но сама наука там более не существовала. Это объяснило европейцам то странное духовное оцепенение, которое они обнаружили у этого народа. Китайцы, ступая по следам своих отцов, забыли о руководивших ими мотивах. Они еще пользовались формулами, не стараясь восстановить их смысл; они сберегли инструменты и орудия труда, но не сохранили умения создавать и видоизменять их. Таким образом, китайцы ничто не могли преобразовывать. Они должны были отрешиться от идеи прогресса. Они были вынуждены всегда и во всем подражать [с. 343] своим отцам, чтобы не оказаться в непроницаемом мраке, если бы они хоть на мгновение свернули с проложенного до них пути. Источник человеческого знания был почти полностью засорен, и, хотя его поток еще струился, он уже не мог стать более полноводным или изменить свое течение.

Тем не менее Китай продолжал мирно существовать в течение веков; его завоеватели приняли его нравы и обычаи; там царил порядок. Повсюду наблюдались признаки своего рода материального благополучия. Революции происходили редко, а войн как таковых они вообще не знали.

Поэтому нам не следует утешать себя мыслью о том, что варвары от нас еще далеко, так как, помимо народов, позволяющих силой вырвать светоч истины из своих рук, есть и другие, сами, собственными ногами затаптывающие его.

 

Глава ХI

С какой целью американцы занимаются искусством

 

Я не хочу тратить время читателей и свое собственное, доказывая, каким образом средние размеры большинства состояний, отсутствие излишеств, всеобщее желание жить хорошо и постоянные усилия, предпринимаемые всеми и каждым с целью достичь личного благосостояния, заставляют людей развивать в своем сердце вкус к полезному за счет любви к прекрасному. Демократические народы, отмеченные всеми этими особенностями, развивают те искусства и ремесла, которые делают жизнь более удобной, предпочитая их тем, цель которых – украшение жизни; по обыкновению они предпочтут пользу красоте и желали бы, чтобы сама красота была полезной.

Мне бы хотелось, однако, пойти дальше и, отметив главную черту, обрисовать также и некоторые другие.

Обычно бывает так, что в века господства привилегий занятие почти всеми видами искусства само становится привилегией, каждая профессия превращается в замкнутый со всех сторон мир, в который отнюдь не каждому позволено войти. И даже если какой-либо из видов художественной деятельности свободен; неподвижность, свойственная аристократическим нациям, приводит к тому, что все те люди, которые занимаются одним и тем же видом искусства или ремесла, организуются в конце концов в четко определенный класс, всегда состоящий из одних и тех же семейств, все члены которых знают друг друга и в среде которых вскоре рождается коллективное мнение и чувство корпоративной гордости. Каждый художник и ремесленник, принадлежащий к производительному классу данного типа, должен не только делать себе состояние, но и охранять свое профессиональное положение. Он руководствуется отнюдь не только личной выгодой и даже не интересами покупателя, а интересами корпорации, которые заключаются в том, чтобы каждый мастер создавал шедевры. Следовательно, в аристократические периоды цель искусств и ремесел определяется необходимостью делать вещи как можно лучше, а не тем, чтобы производить как можно быстрее товары, пользующиеся спросом.

Напротив, когда любая профессия открыта для всех, когда множество людей беспрестанно то начинают, то бросают ею заниматься, когда коллеги не знакомы между собой, не интересуются делами друг друга и почти не встречаются из-за своей многочисленности, социальные связи между ними нарушаются и каждый работник, предоставленный самому себе, стремится лишь заработать как можно больше денег при наименьших затратах; он ни с чем не считается, кроме воли потребителя. А ведь бывает так, что и потребитель одновременно соучаствует в соответствующем процессе переосмысления ценностей.

В тех странах, где богатство, как и власть, всегда сконцентрированы в руках немногих, право пользования львиной долей благ сего мира принадлежит небольшому постоянному числу индивидуумов; нужда, традиции, умеренность желаний удерживают от наслаждения этими благами всех остальных людей.

Поскольку этот класс аристократии, вознесенный на вершину величия, остается совершенно неподвижным, не уменьшаясь и не увеличиваясь в количественном отношении, его потребности всегда остаются неизменными и проявляются одинаково. В людях, принадлежащих к этому классу и по наследству получающих господствующее [с. 344] положение, естественным образом развивается вкус к превосходно выполненным долговечным изделиям.

Это оказывает общее воздействие на представления нации об искусстве.

Часто бывает, что у таких народов даже крестьяне предпочтут остаться вообще без предметов их страстных желаний, чем приобрести несовершенные по качеству вещи.

В аристократических обществах работники трудятся липа для ограниченного круга покупателей, желания которых очень трудно удовлетворить. Прибыль, получаемая мастерами, в основном зависит от совершенства их работы.

Положение становится иным, когда все привилегии уничтожены, классы смешиваются и все люди беспрестанно падают вниз и поднимаются вверх по социальной лестнице.

В любом демократическом обществе встречается множество граждан, проживающих доставшуюся им долю отцовского состояния. Усвоенные ими с лучших времен определенные потребности, которые они сохраняют и тогда, когда уже более не имеют возможности их удовлетворять, заставляют этих людей беспокойно искать каких-либо окольных путей обретения утраченных возможностей.

С другой стороны, в демократическом обществе всегда имеется очень много людей, чьи состояния растут, но чьи желания растут еще быстрее, чем их богатство; эти люди глазами пожирают все те блага, которые богатство обещает задолго до того, как они смогут их себе позволить. Эти люди повсюду ищут способы сократить путь, ведущий их к предвкушаемым удовольствиям. Совокупность этих двух социальных разновидностей приводит к тому, что в демократических обществах всегда имеется множество граждан, потребности которых превосходят их доходы и которые охотно соглашаются удовлетворять их хотя бы частично, чем вообще отказаться от объектов своих вожделений.

Ремесленники хорошо понимают эти чувства, поскольку они сами испытывают их: в период аристократии мастер старался продавать свои изделия немногим покупателям по очень высокой цене; теперь он видит, что можно быстрее обогатиться, продавая всем более дешевые товары.

Но добиться уменьшения стоимости товара можно лишь двумя способами.

Первый из них заключается в обнаружении методов улучшения и ускорения их производства на научной основе. Второй путь – производить большее количество почти одинаковых изделий, но худшего качества. Во времена демократии все умственные способности работника сконцентрированы на этих двух задачах.

Он старается изо всех сил изобрести способ работать не только лучше, но быстрее, с меньшими затратами, и, если это ему удается, он экономит, ухудшая внутренние качества своего изделия, не делая его, однако, полностью непригодным для употребления. Когда только богатые люди имели часы, почти все они были великолепной работы. Сейчас подавляющее большинство часов сделано посредственно, зато все на свете их имеют. Таким образом, демократия не только устремляет человеческое сознание к полезным видам искусства и ремесел, но и побуждает мастеров очень быстро изготавливать множество несовершенных вещей, а потребителей – удовлетворяться качеством этой продукции.

Это не значит, что при демократии искусство не способно создавать при необходимости чудесные произведения. Это иногда случается, когда объявляются покупатели, готовые оплачивать время и труд мастера. В условиях острой борьбы во всех видах производства, сильной конкуренции и бесчисленных поисков обязательно появляются превосходные мастера, в совершенстве постигшие секреты своей профессии; однако они лишь в редких случаях могут показывать все, что умеют: они берегут свои силы, они сознательно придерживаются золотой середины, которую сами же и определяют и, хотя вполне способны превзойти ожидаемые результаты, сосредоточивают внимание лишь на поставленной перед собой цели. Напротив, при аристократии мастера всегда работают на пределе своих возможностей, и, если их работа не вполне совершенна, это происходит потому, что таковы границы их умения и знаний.

Прибыв в какую-нибудь страну и увидев несколько замечательных произведений искусства, созданных в этой стране, я ничего еще не могу сказать о ее государственном устройстве и политических законах. Но если я понял, что произведения искусства здесь в основном среднего качества, что рынок изобилует огромным количеством недорогих [с. 345] товаров, я уверен, что в стране, где это происходит, роль привилегий уменьшается, классовые перегородки начинают разрушаться и вскоре все классы станут перемешиваться.

Мастера и ремесленники, живущие при демократии, не только стремятся сделать свои утилитарные изделия доступными для всех граждан, но также изо всех сил стараются придать всей своей продукции внешний блеск, не соответствующий ее внутренним качествам.

При смешении всех классов каждый человек надеется казаться не тем, кто он есть в действительности, и тратит большие усилия на то, чтобы этого добиться. Демократия не порождает этого слишком естественного для человеческого сердца чувства, но она его материально овеществляет: притворная добродетельность свойственна всем временам, притворная роскошь в особой мере показательна для демократических веков.

И нет такой хитрости, к которой не прибегали бы искусства и ремесла с целью удовлетворить эти новые потребности, создаваемые человеческим тщеславием; усердие мастеров в данном отношении иногда заходит так далеко, что они начинают вредить самим себе. Люди уже научились столь хорошо подделывать бриллианты, что их легко можно принять за настоящие. Как только будет открыт способ выпускать такие фальшивые бриллианты, что их нельзя уже будет отличить от подлинных, люди, возможно, утратят интерес и к тем и к другим, и они превратятся в простые камушки.

Это приводит меня к разговору о тех видах искусства, которые преимущественно называются «изящными искусствами».

Я не считаю, что демократическая государственность с ее институтами обязательно должна уменьшать число людей, занимающихся изящными искусствами; однако они, институты, оказывают сильное влияние на характер и роль этих видов искусства. Поскольку большинство людей, любовь которых к произведениям изящных искусств уже была сформирована, теперь обеднели, а, с другой стороны, многие из тех, кто еще не стал богатым, подражая, начали воспитывать в себе вкус к изящным искусствам, общее количество потребителей произведений искусства возрастает, а вот подлинных богатых ценителей становится значительно меньше. Многие явления, происходящие в сфере изящных искусств, аналогичны тем, которые мы уже обсуждали, говоря об утилитарных и прикладных видах искусства. Здесь также наблюдается количественный рост продукции и уменьшение художественной ценности каждого произведения.

Не имея возможности долее стремиться к художественному величию, мастера ищут элегантности и броской красоты; реальность ценится меньше видимости.

В аристократических странах было создано небольшое количество подлинна великих полотен, а в демократических – великое множество приятных картин. Аристократии отливают свои монументы из бронзы, демократии ставят памятники из гипса.

Когда я впервые подплывал к Нью-Йорку с той части Атлантического океана, которая известна под названием Ист-Ривер, я был поражен, увидев на берегу на некотором расстоянии от города несколько небольших беломраморных дворцов, часть которых была построена в античном стиле; на другой день, рассмотрев повнимательнее то здание, которое в особенности привлекло мой взор, я обнаружил, что его стены были сделаны из кирпича, побеленного известью, а колонны – из крашеного дерева. Все здания, которыми я восхищался накануне, оказались такими же.

Демократические социальные условия и институты, кроме того, обусловливают появление во всех подражательных искусствах вполне определенных тенденций, которые можно с легкостью выявить. Живописцы часто отказываются от изображения души, предпочитая воспроизводить только тело; изображением движений и впечатлений они подменяют воплощение чувств и мыслей, а на место идеала они в конечном счете водружают реальность.

Я сомневаюсь, чтобы Рафаэль столь же углубленно изучал мельчайшие детали человеческого тела, как это делают простые рисовальщики наших дней. Он не придавал такого, как они, значения высокой степени точности изображения подобных деталей, ибо считал, что его искусство превосходит природу. Он хотел создать из человека существо, превосходящее человека; он пытался самое красоту сделать еще прекраснее.

Напротив, Давид и его ученики были столь же хорошими анатомистами, как и художниками. Они чудесно воспроизводили находившиеся перед их глазами модели, но их воображение редко что-нибудь добавляло к этому, они с точностью следовали природе, тогда как Рафаэль воплощал нечто более совершенное, чем природа. Они оставили нам [с. 346] точное изображение человека, а творения Рафаэля дают нам возможность хотя бы не вполне ясно увидеть облик божества.

Все то, что я сказал о принципах художественной трактовки в живописи, можно отнести и к выбору сюжетов.

Художники Возрождения, вперив взоры в небеса или же в глубь времен, обычно искали такие величественные сюжеты, которые позволяли бы вовсю разыграться их воображению. Наши живописцы часто пользуются своим талантом для точного воспроизведения подробностей частной жизни, беспрерывно текущей перед их глазами, копируя все углы заурядных предметов, оригиналы которых и сама природа создала в избытке.

 

Глава XII

Почему американцы одновременно возводят

такие маленькие и такие огромные сооружения

 

Сказав, что в века демократии памятники искусства, возрастая в количественном отношении, становятся меньших размеров, я сам спешу отметить, что у этого правила имеется исключение.

При демократии отдельные личности крайне ничтожны, но государство, представляющее их всех и держащее их всех в своих руках, очень могущественно. Нигде граждане не кажутся столь маленькими, как в демократическом обществе. Нигде сама нация не кажется столь огромной, что фантазия с легкостью рисует себе ее грандиозные формы. В демократических обществах воображение людей самоограничивается, когда они думают о себе, и бесконечно расширяется, когда они думают о Государстве. Доходит до того, что население, скромно живущее в своих тесных жилищах, часто представляет себе нечто совершенно гигантских размеров, когда речь заходит об общественных памятниках.

На том месте, где американцы пожелали основать свою столицу, они оградили территорию, достаточную для огромного города, который в настоящее время имеет едва ли больше жителей, чем Понтуаз, но который в один прекрасный день будет иметь их миллион, как они считают; поэтому они уже сейчас выкорчевали деревья в радиусе десяти лье, дабы они не причиняли беспокойства будущим жителям этой воображаемой столицы. В центре города они возвели великолепный дворец, предназначенный для заседаний конгресса, и дали ему помпезное название Капитолий.

Некоторые из штатов ежедневно разрабатывают и осуществляют столь грандиозные проекты, что они потрясли бы инженерный гений великих наций Европы.

Таким образом, демократия побуждает людей не только производить великое множество мелких изделий, но также создавать и немногочисленные гигантские сооружения. Между этими двумя крайностями, однако, нет взаимосвязи. Несколько сохранившихся разрозненных огромных строений, следовательно, ничего еще не говорят о государственном устройстве и общественных институтах того народа, который их воздвиг.

Хочу добавить, хотя это выходит за пределы моей темы, что они также ничего не говорят о величии, просвещенности и подлинном процветании этого народа.

Всякий раз, когда какая-нибудь власть будет способна направить все силы народа на выполнение какого-либо одного проекта, ей удастся, не особо заботясь о мастерстве, затратив много времени, создать нечто огромное, из чего, однако, нельзя будет заключить, что этот народ очень счастлив, весьма просвещен или хотя бы очень силен. Испанцы обнаружили, что город Мехико изобиловал великолепными храмами и огромными дворцами, но это нимало не помешало Кортесу завоевать всю Мексиканскую империю, имея шестьсот пехотинцев и шестнадцать лошадей.

Если бы римляне лучше знали законы гидравлики, они не стали бы возводить все эти акведуки, которые теперь окружают руины их городов, и нашли бы лучшее применение своей силе и богатству. Открой они паровой двигатель, они, быть может, не стали бы устилать землю длинными специально выдолбленными каменными плитами вплоть до крайних пределов своей империи, строя так называемые «римские дороги».

Эти сооружения являются великолепными памятниками их невежества и одновременно – их величия. [с. 347]

Народ, который не оставит никаких иных свидетельств своего существования, кроме нескольких свинцовых труб в земле и стальных распорок между рельсами на ее поверхности, вполне мог быть более могущественным властителем природы, чем римляне.

 

Глава XIII

Литературная жизнь в века демократии

 

Если вы в Соединенных Штатах войдете в книжную лавку и станете внимательно рассматривать американские книги на забитых ими полках, количество названий произведений покажется вам чересчур большим, тогда как, напротив, сочинений, принадлежащих известным авторам, будет слишком мало.

Прежде всего вы обнаружите множество популярных научных трактатов, предназначенных знакомить читателей с элементарными основами человеческих знаний. Подавляющая часть этих работ была написана в Европе. Американцы переиздают их, приспосабливая для собственных нужд. Затем следуют почти неисчислимые религиозные издания: Библия, проповеди, благочестивые повествования, полемические трактаты, отчеты благотворительных учреждений. Вслед за ними идет длинный каталог политических памфлетов: в Америке партии, сражаясь друг с другом, публикуют не книги, а памфлеты, имеющие вид брошюр, которые раскупаются с невероятной быстротой, через день устаревая и умирая.

Среди массы всей этой серой литературной продукции, созданной человеческим разумом, особенно замечательными кажутся творения небольшого числа авторов, известных в Европе или заслуживающих того, чтобы быть там известными.

Хотя Америка наших дней, быть может, менее всех других цивилизованных стран обращает внимание на литературу, все-таки и здесь встречается множество людей, интересующихся духовной культурой, которые если и не посвящают ей всю свою жизнь, то по крайней мере уделяют ей часы своего досуга. Однако большинство книг, в которых нуждаются подобные читатели, создается в Англии. Почти все значительные сочинения английских писателей переизданы в Соединенных Штатах. Литературный гений Великобритании освещает своими лучами лесные чащи Нового Света. Едва ли найдется хижина пионера-землепроходца, в которой нет хотя бы нескольких разрозненных томов Шекспира. Помнится, я сам в первый раз прочитал феодальную драму «Генрих V» в бревенчатой лачуге.

Американцы не просто черпают ежедневно свою духовную пищу из сокровищницы английской литературы, но и можно сказать с полным основанием, что они развивают литературу Англии на своей собственной почве. Из малого числа людей, занимающихся в Соединенных Штатах сочинением литературных произведений, большая часть – англичане по происхождению и в особенности по складу ума. Благодаря этому они переносят в демократическую среду художественные идеи и литературные манеры, бытующие в литературе аристократической нации, которую они рассматривают в качестве модели. Они живописуют заимствованными красками чужие нравы, и, почти никогда не изображая реальной жизни той страны, где родились, они редко пользуются в ней популярностью.

Граждане Соединенных Штатов настолько уверовали в то, что книги издаются не для них, что прежде, чем вынести собственное суждение относительно достоинств кого-либо из своих писателей, они обычно ждут, как его примут в Англии. Это отношение в некотором смысле напоминает ситуацию в живописи, когда автору оригинала добровольно уступают право оценивать копию.

Таким образом, жители Соединенных Штатов, в сущности, еще не имеют собственной литературы. Единственные авторы, которых я считаю настоящими американцами, это журналисты. Они обладают скромным литературным дарованием, но они говорят на языке своей страны, и их слышат. Все остальные литераторы мне кажутся здесь чужеземцами. Американцы относятся к ним так же, как мы в эпоху возрождения изящной словесности относились к имитаторам древнегреческой и древнеримской литератур, то есть с любопытством, но без всеобщей симпатии. Они способны развлекать людей, но не воздействуют на их нравы. [с. 348]

Я уже говорил, что данное положение вещей отнюдь не обусловлено исключительно лишь демократическим характером государственного устройства и что его причины следует искать в тех конкретных обстоятельствах, которые совершенно не зависят от демократии.

Если бы американцы, полностью сохраняя свое государственное устройство и законодательство, имели бы иное происхождение и заселили бы иную землю, я не сомневаюсь, что они создали бы свою литературу. Что касается их нынешнего состояния, то я уверен, что они в конце концов создадут литературу, но она будет иметь собственный, соответствующий им характер, коренным образом отличаясь от той литературы, которую создают американские писатели наших дней. Этот характер возможно в общих чертах обрисовать заранее.

Предположим, что литературой интересуется какой-либо народ, живущий в условиях господства аристократии; в этом случае умственный труд так же, как и дела, связанные с государственным управлением, контролируется господствующим классом. Литература, как и вся общественная жизнь, почти целиком сконцентрирована в руках этого класса или же наиболее близких к нему классов. Данное обстоятельство, по моему мнению, дает ключ к пониманию всей ситуации в целом.

Когда в одно и то же время одними и теми же предметами интересуется небольшой, всегда постоянный по составу круг людей, они с легкостью понимают друг друга и создают некие общие правила, на которые должен будет ориентироваться каждый из них. Если внимание этих людей сосредоточено на литературе, творческая работа их духа вскоре окажется подчиненной нескольким строгим законам, отходить от которых будет нельзя.

Если положение этих людей определяется их наследственными правами, они естественным образом будут склонны не только устанавливать свои собственные твердые правила, но и следовать тем, которые были предписаны их предками; свод их законов будет одновременно и строгим и традиционным.

Поскольку они не испытывают и никогда не испытывали необходимости заботиться о приобретении материальных благ, так же как и их отцы, они могли на протяжении нескольких поколений заниматься умственной деятельностью. Они имели возможность познать литературу как особый вид искусства и полюбить ее ради нее самой, выработав в себе академический вкус, оценивающий умение художника подчиняться канонам.

И это еще не все: люди, о которых я говорю, начинают и заканчивают свою жизнь в достатке или богатстве; поэтому у них естественным образом развивается вкус к утонченным наслаждениям и любовь к изысканным, деликатным удовольствиям.

Более того, определенная изнеженность духа и сердечная вялость, обретенные ими зачастую в процессе долгого и безмятежного пользования всеми благами, заставляют их избегать даже тех удовольствий, в которых им может встретиться нечто совершенно неожиданное и живое. Они предпочитают развлекаться, не испытывая сильных волнений; они хотят, чтобы, возбуждая в них интерес, предмет не захватывал бы их целиком.

А теперь попробуйте представить себе значительное число литературных сочинений, написанных людьми, которых я постарался изобразить, или же написанных для таких людей, и вы без труда уясните себе, что в подобной литературе все будет заранее упорядоченным и согласованным. Самое незначительное из произведений будет тщательно отшлифовано в самых ничтожных его частностях; мастерство и упорство сочинителя будут проявляться во всем; каждый жанр будет иметь свои особые правила, которые нельзя нарушать и которые отделяют его от всех остальных жанров.

Стиль станет казаться почти столь же важной стороной творчества, что и мысль, а форма не уступит содержанию; слог будет изящным, сдержанным и возвышенным. Ход мысли всегда будет отличаться благородной степенностью, редко обретая живость, и литераторы будут больше заботиться о качестве, чем о количестве написанного ими.

Иногда может случаться так, что люди, принадлежащие к образованному классу, никогда ни с кем не общаясь, кроме как между собой, и сочиняя только для своего круга, потеряют всякое представление о существовании остального мира, и это приведет их к манерности и фальши; они вменят себе в обязанность подчиняться мелочным литературным предписаниям, рассчитанным исключительно на них самих, и вследствие этого постепенно начнут отвергать требования здравого смысла и в конце концов придут к отрицанию законов самой природы. [с. 349]

Желая говорить на языке, отличном от вульгарного, они создадут своего рода аристократический жаргон, который будет едва ли ближе к идеалу прекрасного языка, чем говор простонародья.

Таковы естественные опасности, подстерегающие аристократическую литературу.

Все аристократии, полностью отрывающие себя от народа, становятся бессильными. Это в равной мере справедливо как по отношению к литературе, так и по отношению к политике2.

Теперь давайте перевернем картину и обсудим ее обратную сторону.

Представим себе демократическое общество, которое благодаря древним традициям и своей нынешней просвещенности готово наслаждаться духовными ценностями. Сословно-классовые различия здесь перемешаны и запутаны; знание, равно как и власть, крайне рассредоточено и, если мне будет позволено так выразиться, распылено повсюду.

Таким образом, в данном случае мы имеем дело с пестрой толпой, интеллектуальные потребности которой должны удовлетворяться. Эти новые любители духовных наслаждений получили неодинаковое образование; уровни их знаний совершенно различны, они не похожи на своих отцов, и они сами, и их чувства всякий раз меняются, так как они занимаются то одним, то другим делом, богатеют или же беднеют. Внутренний мир каждого, следовательно, не имеет никакой интеллектуальной связи с внутренним миром всех остальных людей, поскольку отсутствуют общие традиции и умственные привычки, и они никогда не имеют ни возможности, ни желания, ни времени прийти к соглашению друг с другом.

Авторы, однако, рождаются в недрах этой разношерстной, беспокойной массы, и именно она распределяет между ними доходы и славу.

В такой ситуации, и мне это вполне понятно, не следует ожидать, что в литературе, принадлежащей подобному народу, должны встречаться многие из строгих условностей, принятых читателями и писателями аристократических времен. И даже если люди одной демократической эпохи принимают некоторые из этих условностей, это ничего еще не значит для последующих эпох, так как у демократических наций каждое новое поколение – это новый народ. Письменность таких наций лишь с великим трудом может подчиняться строгим правилам, и совершенно невероятно, чтобы она навсегда сохранила эти правила.

При демократии далеко не все занимающиеся литературой люди получили специальное литературное образование, а те из них, кто в какой-либо мере знаком с беллетристикой, большей частью уходят в политику или же овладевают какой-либо иной профессией, в связи с чем литературе они могут уделять лишь редкие часы, украдкой предаваясь поэтическим утехам. Эту радость, следовательно, они не превращают в основную страсть своей жизни, рассматривая ее в качестве кратковременного отдохновения, столь необходимого человеку, занятому серьезной работой. Такие люди не достигают достаточной глубины понимания литературы как вида искусства, необходимой для того, чтобы тонко чувствовать ее изысканные нюансы; оттенки и частности ускользают от их внимания. Имея слишком мало времени для чтения, они ни минуты не хотят тратить даром. Им нравятся такие книги, которые легко можно приобрести, быстро прочитать и которые не требуют ученых поисков для их понимания. Они нуждаются в доступных, самообнажающихся формах красоты, которыми можно тотчас же наслаждаться; в особенности им нравится все неожиданное и новое. Им, привычным к монотонной борьбе за существование в реальной жизни, необходимы сильные, повышенные эмоции, внезапные прозрения, ослепительные истины или же поразительные заблуждения, которые в одно мгновение заставляют их забыть самих себя и сразу, как бы силой, переносят на место изображаемого действия.

Нужно ли продолжать? Кто не догадывается и без моих пояснений, что из этого следует? [с. 350]

Литература демократических веков, взятая в целом, в отличие от литературы аристократических времен не сможет создать о себе впечатление упорядоченности, правильности, учености и высокого мастерства; ее форма обычно будет носить следы небрежности, а подчас и небрежения. Ее слог часто будет странным, неправильным, перепруженным или вялым и почти всегда – дерзким и пылким. Авторы будут больше заботиться о том, чтобы работа выполнялась быстро, чем о совершенстве деталей. Коротких произведений станет больше, чем толстых книг, остроумие будет встречаться чаще, чем эрудиция, а оригинальное воображение – чаще глубокого мышления; в сфере мысли будет господствовать непросвещенная и почти дикая напористость, часто воплощающаяся в чрезмерном разнообразии и чрезвычайной плодовитости. Писатели будут стараться не столько нравиться, сколько изумлять, изо всех сил пытаясь завладеть чувствами читателя, не обращая особого внимания на его вкус.

Иногда, без сомнения, будут встречаться писатели, которые изберут иной путь, и, если их произведения будут выше среднего уровня, им удастся найти своих читателей, несмотря на все их недостатки и достоинства; подобные исключения, однако, будут редкими, и даже те писатели, чье творчество в целом будет выделяться таким образом, во многих частностях всегда будут отражать общеупотребительную норму.

Я изобразил два прямо противоположных состояния литературных дел; нации, однако, не переходят внезапно от первого ко второму; переход носит постепенный характер и имеет бесчисленное множество нюансов. Когда этот переход совершается литературно образованным народом, почти всегда наступает момент, когда литературный гений демократических наций находит общий язык с художественным гением аристократического типа и кажется, что оба стремятся править совместно в царстве человеческого духа.

Такие периоды бывают кратковременными, но чрезвычайно яркими: они плодотворны без излишеств и деятельны без сумбура. Такой была французская литература XVIII века.

Я зашел бы слишком далеко, утверждая, что литература нации всегда подчинена государственно-политическому устройству. Я знаю, что помимо этих факторов имеется множество других причин, обусловливающих характерные особенности литературных произведений; однако такого рода факторы мне представляются основными.

Связи, существующие между социально-политическими условиями жизни народа и спецификой литературного дара его художников слова, всегда весьма многочисленны; гот, кто хорошо знаком с жизнью народа, никогда не может быть совершенно не осведомленным в его литературе.

 

Глава XIV

Литературное производство

 

Демократия не только прививает промышленным классам вкус к литературе, но и вносит индустриальный дух в недра самой литературы.

При аристократии читательский круг узок и привередливо взыскателен; в демократическом государстве читателям не так уж трудно угодить и число их поистине колоссально. Вследствие этого писатель, живущий при аристократии, не может рассчитывать на легкий успех, он знает, что затраченные им огромные усилия могут принести ему громкую славу, но никогда не обеспечат его большими деньгами, тогда как при демократии писатель может льстить себя надеждой дешево обрести кое-какую известность и немалое состояние. Для этого не обязательно вызывать всеобщее восхищение, достаточно просто прийтись по вкусу.

Постоянно растущая толпа читателей и хроническая потребность иметь нечто новое обеспечивают сбыт даже такой книге, которая не очень-то высоко оценивается.

Демократическая публика часто ведет себя по отношению к авторам так, как короли по обыкновению обращаются со своими придворными: она обогащает и презирает их. Чего еще заслуживают продажные души, рожденные при дворах или удостоившиеся чести жить при них?

Демократические литературы всегда изобилуют авторами, которые относятся к литературе не иначе, как к особой отрасли промышленности, и на их нескольких великих писателей приходятся тысячи торговцев идеями. [с. 351]

 

Глава XV

Почему изучение древнегреческой и древнеримской литератур

особенно полезно для демократического общества

 

То, что называлось «народом» в большинстве демократических республик античности, нисколько не напоминает народ в нашем нынешнем понимании этого слова. В Афинах все граждане принимали участие в общественных делах, однако из более чем трехсот пятидесяти тысяч жителей города права гражданства имели только двадцать тысяч человек; все остальные были рабами и выполняли большее число тех обязанностей, которые в наши дни возложены на народ и даже на средние классы.

Таким образом, Афины с их всеобщим избирательным правом представляли собой в конечном счете не что иное, как аристократическую республику, в которой все благороднорожденные имели равное право на участие в управлении.

Борьбу патрициев с плебеями в Риме следует рассматривать в том же свете – как внутреннюю распрю между старшими и младшими членами одного семейства. Все они и фактически, и духовно принадлежали к аристократии.

Нужно, кроме того, отметить, что во все античные времена книги были дорогой редкостью, что они требовали чрезвычайной кропотливости при их копировании и распространялись с великим трудом. Эти обстоятельства привели к тому, что склонность и привычка к литературным занятиям стали уделом узкого круга людей, образовавших нечто вроде маленькой литературной аристократии внутри элиты всей политической аристократии. Поэтому ничто не указывает на то, что древние греки и римляне когда-либо относились к литературе как к одному из видов производительной деятельности.

Эти два народа, отличавшиеся не только аристократической формой своего политического устройства, но и бывшие высококультурными свободными нациями, должны были, следовательно, придать своим литературным творениям специфические изъяны и особые качества, характерные для литературы аристократических времен.

В самом деле, достаточно бросить беглый взгляд на сочинения, завещанные нам древними, чтобы обнаружить, что, хотя этим писателям иногда и недоставало сюжетного богатства и разнообразия, смелости и силы воображения или степени обобщенности мысли, они всегда демонстрировали поразительное мастерство и тщательность отделки деталей; ничто в их сочинениях не кажется написанным наспех или наобум; все рассчитано на подлинных знатоков, все направлено на беспрестанный поиск идеальной красоты. Никакая иная литература кроме античной не выделяет с такой отчетливостью те самые свойства, которые естественным образом отсутствуют у писателей, живущих при демократии. Не существует никакой иной литературы, которая больше отвечала бы задачам обучения в века демократии. Ее изучение – самое лучшее из всех средств противоборства с литературными недостатками, присущими этим столетиям, в то время как их естественные достоинства без всякого предварительного освоения будут прекрасно развиваться сами по себе.

Здесь мне хотелось бы, чтобы меня поняли правильно.

Изучение литературы другого народа может быть полезным занятием даже в том случае, если она выражает совершенно иные социально-политические представления и потребности.

Упорное стремление преподавать только изящную словесность в обществе, где каждый человек по обыкновению вынужден прилагать огромные усилия для того, чтобы сколотить или же сохранить свое состояние, привело бы к воспитанию очень образованных, но очень опасных граждан, поскольку общественно-политические условия жизни будут ежедневно порождать в них потребности, удовлетворять которые они так и не научились в процессе своего образования, они будут во имя древних греков и римлян вызывать волнения в государстве вместо того, чтобы укреплять его своим плодотворным трудом.

Вполне очевидно, что в демократических обществах интересы личности, равно как и безопасность государства, требуют, чтобы подавляющее большинство граждан получало не столько литературное, сколько научное, коммерческое и промышленное образование. [с. 352]

Древнегреческий и латынь не должны преподаваться во всех школах; однако необходимо, чтобы те, кто по призванию или по своему имущественному положению способен посвятить себя литературной деятельности или же хочет воспитать в себе литературный вкус, имели возможность найти для себя школы, где они могли бы стать превосходными знатоками античной литературы и основательно проникнуться ее духом. Для достижения этой цели было бы лучше иметь несколько превосходных университетов, чем множество плохих колледжей, в которых классика не нужна и лишь мешает усвоению необходимых знаний.

Все те, кто честолюбиво мечтает, живя в условиях демократического общества, совершенствоваться в литературной сфере, должны часто общаться с произведениями античности. Это – своеобразная гигиена, благотворно воздействующая на умственную деятельность.

Это не значит, что я считаю литературное наследие древних безупречным. Я полагаю лишь то, что оно обладает теми особыми положительными качествами, которые чудесным образом могут послужить своего рода противовесом нашим конкретным недостаткам. Они удерживают нас от падения в самых опасных для нас местах.

 

Глава XVI

Каким образом американская демократия видоизменила английский язык

 

Если читатель хорошо понял все то, что было сказано мною выше о литературе в целом, он без труда разберется в вопросе о том, какого рода влияние могут оказывать социально-политическое устройство и институты демократического общества на сам язык – главный инструмент мысли.

Американские авторы, по правде говоря, живут не столько в своей собственной стране, сколько в Англии, так как они беспрестанно изучают произведения английских писателей и все время берут их в качестве образцов. Иначе дело обстоит с самим населением: его жизнь значительно теснее связана с теми особыми закономерностями, которые могут действовать в Соединенных Штатах. Поэтому, если вы хотите понять, каким изменениям может подвергаться язык аристократического народа в процессе превращения в язык демократического общества, внимание следует уделить не письменным формам литературного языка, а разговорной речи.

Образованные англичане, знатоки куда более компетентные, чем я, тонких нюансов английского языка, часто уверяли меня в том, что язык образованных классов в Соединенных Штатах значительно отличается от языка образованных классов Великобритании.

Они сетовали не только на то, что американцы ввели в обиход много новых слов (различия между этими отдаленными друг от друга странами вполне объясняют данное явление), но и возмущались тем, что эти новые слова были в основном заимствованы либо из партийного жаргона, либо из ремесленной или же деловой терминологии. К тому же, добавляли они, старые английские слова часто употребляются американцами в новом значении. И наконец, они заявляли, что жители Соединенных Штатов часто смешивают престранным образом стили речи, и иногда американцы употребляют вместе такие слова, которые в языке их старой родины издавна было принято разделять.

Часто выслушивая подобные замечания от людей, казавшихся мне вполне заслуживающими доверия, я сам был вынужден глубоко задуматься над этим предметом, и мои размышления, носившие исключительно теоретический характер, привели меня к тем же самым выводам, что и их практические наблюдения.

В аристократиях язык, естественно, должен находиться в том состоянии покоя, - которое характерно для всего их существования. Поскольку в жизни не происходит почти ничего нового и создается мало новых вещей, людям не нужно много новых слов; и даже если появляется нечто новое, они принуждают себя описывать это с помощью известных слов, значение которых уже закреплено традицией. [с. 353]

Если же, наконец, человеческий дух пробуждается, либо сам собой, либо под воздействием света, проникающего извне, созданные новые словесные формулы и выражения носят ученый, интеллектуальный, философский характер – верный признак того, что их происхождение антидемократично. Когда падение Константинополя вызвало резкий наплыв на Запад византийских ученых и литераторов, французский язык внезапно оказался наводненным множеством новых слов, имевших сплошь греческие и латинские корни. Таким образом во Франции тогда сформировался слой научных, использовавшихся только представителями образованных классов неологизмов, появления которых в течение долгого времени никак не ощущал сам народ, и даже не догадывался об их существовании.

Та же самая история последовательно повторилась во всех странах Европы. Один только Мильтон ввел в английский язык более шестисот слов, почти целиком заимствованных из латинского, греческого или иврита.

Постоянное возбуждение, царящее внутри демократического общества, напротив, приводит к беспрестанному обновлению языка, как и всего облика жизни. Это всеобщее брожение и соперничество умов порождает огромное количество новых идей; старые идеи гибнут, или обновляются, или же расщепляются, обретая бесконечные нюансы и подробности.

Поэтому в языке часто можно встретить слова, одним из которых уже предстоит выходить из употребления, а другим – стать общеупотребительными.

Демократические нации, кроме того, любят перемены ради них самих. Это в равной мере относится как к политике, так и к языку. Посему даже тогда, когда нет никакой необходимости заменять слова, они порой меняют их, следуя лишь своему желанию.

Гений демократических народов проявляет себя не только в большом количестве слов, вводимых в оборот, но также в самой природе тех идей, которые выражаются при помощи новых слов.

У этих народов законы в области языка, так же как и во всех других сферах общественной жизни, создаются большинством. Воля большинства здесь проявляет себя точно так же, как и во всем остальном. А именно: большинство значительно более занято практическими делами, чем научными штудиями, его больше интересуют политика и коммерция, чем философские размышления или же художественная литература. Львиная доля слов, созданных или принятых большинством, должна нести на себе печать этих навыков и интересов; они в основном будут служить для выражения потребностей промышленности, партийных пристрастий или же реалий, связанных с общественным управлением. Язык будет развиваться, разрастаясь именно в данном направлении, тогда как, напротив, языковое богатство, связанное с метафизикой и теологией, начнет постепенно истощаться.

Что же касается источника, из которого демократические нации черпают свои новые слова, и способов, какими они их изготавливают, то их легко установить.

Люди, живущие в демократических странах, не вполне знакомы с языками Древнего Рима и Афин, и они не склонны обращаться к прошлому, вплоть до античности, чтобы отыскать там недостающее им словосочетание. Если подчас они и пользуются научной этимологией, то, как правило, это происходит оттого, что тщеславие побуждает их вести раскопки в корнях мертвых языков, а отнюдь не потому, что их эрудиция естественным образом подсказывает им подобные словоупотребления. Бывает так, что эти слова наиболее часто встречаются в речи самых невежественных людей. Истинно демократическое желание изменить свой общественный статус часто приводит к тому, что они охотно облагораживают презренные виды занятий греческими и латинскими названиями. Чем меньше профессия требует образования, знаний, тем более ученое и высокопарное название оно носит. Именно таким образом наши канатные плясуны превратились в воздушных акробатов и фунамбулеров.

При недостатке знаний мертвых языков демократические народы охотно заимствуют лексику живых языков; беспрестанно общаясь между собой, люди, живущие в разных странах, с готовностью подражают друг другу, так как с каждым днем они все более и более взаимоуподобляются.

Однако главный источник новых слов демократические народы видят в своих собственных языках. Время от времени они вновь берут из собственного словаря забытые слова и выражения, возвращая их в обиход, или же отнимают у определенной социальной [с. 354] прослойки специфическую для нее терминологию, чтобы, придав ей фигуральное значение, ввести в обыденную речь; множество слов и выражений, первоначально появившихся в профессиональной терминологии или в социальных арго, таким образом вошли в состав общеупотребительной лексики.

Однако самый обычный способ обновления языка, применяемый демократическими народами, заключается в том, что вполне употребительным словам и выражениям придаются необычные значения. Этот метод очень прост, оперативен и удобен. Его применение не требует никакой научной подготовки и, более того, сама невежественность способствует его эффективности. Этот метод, однако, таит в себе серьезную опасность для языка. Удваивая значение одного и того же слова, демократические народы создают неопределенность, двусмысленность как старого, так и нового его значений.

Какой-нибудь автор начинает с того, что немного искажает первоначальный смысл известного слова или выражения и, изменив его подобным образом, оптимально приспосабливает для своих целей. Затем появляется второй автор, смещающий значение данного слова в другом направлении, и третий, предлагающий собственный вариант его толкования; и, поскольку нет общепризнанного судьи, постоянно действующего трибунала, способного твердо установить значение данного слова, оно сохраняет неустойчивость своего положения. В результате этого писатели, по-видимому, почти никогда не считают себя обязанными сосредоточиваться на одной-единственной мысли, и кажется, что они всегда подразумевают целый комплекс идей, предоставляя читателю возможность самому судить, что именно имеется в виду.

Таково одно из неприятных последствий демократии. Я скорее предпочту, чтобы наш язык покрылся колючками китайских, татарских или гуронских слов, чем соглашусь с необходимостью утраты французскими словами определенности их значений. Благозвучие и однородность – важнейшие, если не главные достоинства, определяющие красоту языка. Традиции и условности также играют в нем существенную роль, однако без них в крайнем случае можно обойтись. Но без четких, ясных слов нет хорошего языка.

Равенство с неизбежностью вызывает и множество других преобразований в языке.

В периоды господства аристократии, когда каждая нация склонна держаться в стороне от всех других наций и любит сохранять свой собственный, неповторимый облик, часто случается так, что родственные по происхождению народы постепенно настолько становятся чужими друг другу, что, хотя они еще и способны понимать друг друга, но уже не говорят более на одном и том же языке.

В такие времена каждая нация разделена на определенное число классов, которые между собой мало общаются и совершенно не смешиваются; каждый из этих классов вырабатывает и сохраняет в неизменности лишь ему одному свойственные интеллектуальные навыки, охотнее всего пользуясь определенными словами и выражениями, которые как наследие передаются от поколения к поколению. Поэтому один и тот же язык содержит в себе речь бедняков и речь дворян, ученую и простонародную речь. Чем глубже эти различия и непреодолимее преграды между ними, тем более определенным должно быть это разграничение. Я готов держать пари, что языковые нормы индийских каст имеют колоссальные различия и что речь неприкасаемого отличается от речи брамина едва ли меньше, чем их образы жизни.

Когда же люди, напротив, не будучи более привязанными каждый к своему месту, беспрестанно общаются друг с другом, когда кастовость уничтожена, а классовый состав обновляется и перемешивается, все слова языка также смешиваются в одну кучу. Те из них, которые не могут импонировать большинству, погибают; остальные образуют общий фонд, откуда каждый человек наугад берет примерно столько, сколько ему нужно. Почти все диалектные различия, разделяющие языки Европы, явным образом стираются; в Новом Свете нет местных говоров, и день ото дня они исчезают в Старом.

Эта социальная революция в равной мере отражается как на языке, так и на стилистике.

Все общество не только пользуется одними и теми же словами, но и привыкает употреблять их без всякого разбора. Правила, диктуемые понятием стиля, почти полностью уничтожаются. Едва ли можно встретить какие-либо выражения, которые по самой своей природе кажутся вульгарными или же, напротив, возвышенными. Индивидуумы, происходящие из различных социальных слоев, независимо от достигнутого ими положения, сохраняют свою речевую манеру, привычные для них выражения и понятия; происхождение [с. 355] этих слов, равно как и происхождение этих людей, забывается, и в языке царит та же путаница, что и в самом обществе.

Я знаю, что в оценочной классификации слов имеются правила, не зависящие от той или иной формы общественного устройства, но вытекающие из самой природы вещей. В языке встречаются выражения и обороты речи, которые являются вульгарными потому, что те явления и чувства, которые они обозначают, действительно низменны, тогда как другие представляются высокими в связи с подлинно возвышенным характером обозначаемых ими понятий.

Смешение сословий не всегда будет приводить к исчезновению этих различий. Равенство, однако, не может не уничтожать те различия, которые были обусловлены исключительно традиционализмом и произвольностью мышления. Я не знаю, будет ли даже та необходимая оценочная иерархия, о которой я говорил выше, всегда пользоваться у демократических народов меньшим, чем у других народов, уважением, ведь среди них тоже найдутся люди, чье воспитание, познания и досуг будут располагать их к постоянному изучению естественных законов языка и которые, лично подчиняясь этим законам, подняли бы их авторитет.

Мне бы хотелось, завершая разговор на эту тему, выделить еще одну, последнюю особенность языков демократических народов, которая, быть может, способна охарактеризовать их полнее всех остальных свойств и черт.

Выше я уже отмечал, что демократические народы проявляют склонность, а подчас даже страсть к общим идеям; это обусловливается как свойственными им достоинствами, так и их недостатками. Любовь к .общим идеям в языках демократических народов проявляется в постоянном употреблении родовых понятий и абстрактных слов, а также в манере их использования. В этом заключены огромная сила и огромная слабость данных языков. Демократические народы страстно влюблены в родовые понятия и абстрактные слова потому, что они расширяют диапазон мысли и, позволяя многое выражать в сжатом виде, помогают работе интеллекта.

Писатель демократической эпохи охотно воспользуется абстрактным понятием «человеческие способности» вместо конкретного выражения «способные люди», не уточняя, какие же именно способности он имеет в виду. Он напишет «действительность», чтобы одним мазком обозначить все то, что в данный момент происходит у него перед глазами, а в понятие «возможность» включит все то, что может произойти во вселенной с момента его высказывания.

Писатели демократической эпохи беспрерывно создают такого рода абстрактные слова и придают все более и более абстрактный смысл абстрактным словам, имеющимся в языке.

Более того, для придания своей речи живости они персонифицируют значения этих абстрактных слов, заставляя каждое из них действовать наподобие реальной личности. Они скажут, что «естественный ход вещей требует того, чтобы миром правила одаренность».

Полагаю, что последнюю мысль лучше всего пояснит мой собственный пример.

Я часто пользовался словом «равенство» в его абсолютном значении; кроме того, я во многих случаях персонифицировал его, заявляя, что равенство совершало одни деяния и воздерживалось от других. Смею утверждать, что люди, жившие во времена Людовика XIV, не могли бы сказать ничего подобного; никому из них никогда и в голову не пришла бы мысль о том, что слово «равенство» можно употреблять безотносительно к какому-либо конкретному явлению, и они скорее вовсе отказались бы от этого слова, чем стали бы представлять равенство в облике живой, персонифицированной аллегории.

Эти абстрактные слова, которыми изобилуют языки демократических народов и которые по всякому поводу используются без какой-либо связи с конкретным предметом или фактом, расширяют диапазон, но затемняют содержание мысли; они придают речи живость, лишая ее смысловой отчетливости. В сфере языка, однако, демократические народы неясность предпочитают кропотливому труду.

К тому же я не уверен, что неопределенность не содержит в себе какого-то тайного очарования для тех, кто говорит и пишет в эпоху демократии.

Люди, живущие в это время, часто оказываются предоставленными самим себе; рассчитывая лишь на собственный ум, они почти всегда терзаются сомнениями. Помимо [с. 356] этого, поскольку их общественное положение беспрестанно меняется, само непостоянство судьбы не позволяет им твердо держаться какого-либо из своих убеждений.

Таким образом, мысли людей, живущих в демократических странах, часто имеют неустойчивый характер; их речь должна быть достаточно просторной для того, чтобы включать в себя все эти колебания. Поскольку они никогда не знают, будет ли идея, которую они выражают сегодня, соответствовать той новой ситуации, в которой они окажутся завтра, они естественным образом обретают склонность к абстрактным словам. Абстрактное слово подобно шкатулке с двойным дном: вы можете положить в нее любые идеи и незаметно для посторонних глаз забрать их назад.

У всех народов основу языка составляют слова, выражающие родовые и абстрактные понятия; следовательно, я не представляю дело таким образом, будто подобные слова встречаются лишь в языках демократических народов; я говорю только о том, что во времена равенства люди особенно расположены увеличивать количество слов этого класса, употреблять их в самом абстрактном значении, не связанном со значениями других слов, пользоваться ими по всякому поводу даже тогда, когда в них нет никакой особой необходимости.

 

Глава XVII

О некоторых источниках поэзии у демократических наций

 

Понятие «поэзия» имеет множество самых различных определений. Дабы не утомлять читателя разысканиями наиболее удачного из них, я считаю целесообразным тотчас же поставить его в известность относительно моего выбора.

Поэзия, на мой взгляд, – это поиск и воплощение идеала.

Истинным поэтом является тот художник слова, который, отбрасывая часть реально существующего, дополняя картину воображаемыми подробностями и сочетая подлинные, но в жизни никогда вместе не встречающиеся обстоятельства, завершает и совершенствует природу. Таким образом, поэзия должна стремиться не к правдивости, а к красоте изображения, способной дарить человеческому духу возвышенные образы.

Стихотворная речь представляется мне воплощением идеальной красоты языка, и в этом смысле она всегда будет в высшей степени поэтичной; однако сама по себе стихотворная речь не создает поэзии.

Мне хотелось бы выяснить, есть ли в практической деятельности, в эмоциональной и интеллектуальной жизни демократических народов такие стороны, которые по причине их причастности к работе воображения и представлениям об идеале должны рассматриваться в качестве естественных источников поэзии.

Прежде всего необходимо признать, что тяга к идеалу и удовольствие, получаемое при созерцании его воплощений, у демократических народов никогда не обретают той силы и не получают того широкого распространения, каких они достигают в недрах любой аристократии.

У аристократических наций люди иногда впадают в такое состояние, что тело человека действует как бы само по себе, в то время как его душа охвачена глубоким покоем. В таких странах даже простонародье часто обладает поэтическим вкусом и души простых людей порой взмывают ввысь, преодолевая границы окружающей действительности.

В демократических обществах, напротив, любовь к материальным наслаждениям, идея о возможности улучшения своей жизни, конкуренция, притягательность быстрого успеха играют роль тех стимулов, которые, как кнут погонщика, подстегивают каждого человека, заставляя его мчаться по избранному им пути и не позволяя даже на миг сходить с него. Почти все силы души уходят на эту гонку. Воображение не угасает полностью, но оно целиком подчиняется необходимости постигать полезное и воссоздавать реальность.

Равенство не только заставляет людей отворачиваться от изображений идеала, но и уменьшает количество объектов, достойных идеального изображения.

Аристократическое правление, удерживая общество в состоянии неподвижности, покровительствует прочности и долговечности положительных истин в религиозных учениях, подобно тому как оно поддерживает стабильность политических институтов. [с. 357]

Оно не только навязывает религиозность человеческой душе, но и предрасположено принимать именно данное, а не какое-либо иное религиозное учение. Аристократический народ всегда будет стремиться поместить между Господом и человеком могущественных посредников.

Можно утверждать, что в этом отношении аристократические периоды правления чрезвычайно благоприятны для поэзии. Когда вселенная населена сверхъестественными существами, не воспринимаемыми человеческими органами чувств, но постигаемыми мысленным взором, воображение ощущает себя свободным, и поэты, находя тысячи различных предметов, достойных изображения, всегда имеют бесчисленную аудиторию, готовую с интересом созерцать их поэтические картины.

В века демократии, напротив, бывает так, что религиозные убеждения людей становятся не более устойчивыми, чем их юридические законы. Сомнение возвращает тогда воображение поэтов на землю, и они ограничивают себя видимым, реальным миром.

Даже тогда, когда равенство не потрясает основ религий, оно упрощает их; оно отвлекает внимание людей от вторичных факторов, чтобы сосредоточить его преимущественно на верховном владыке.

Аристократия естественным образом ведет человеческий дух к прошлому, удерживая его там в состоянии медитативного созерцания. Демократия, напротив, вызывает в людях своего рода инстинктивное отвращение к старью. В этом отношении аристократия значительно более благоприятна для расцвета поэзии, чем демократия, так как предметы обычно кажутся более величественными и таинственными по мере их удаленности от нас, и благодаря этой двойной связи они оказываются более пригодными для изображения идеала.

Освободив поэзию от прошлого, равенство отнимает у нас и часть настоящего.

У аристократических народов всегда имеется определенное число привилегированных персон, образ жизни которых, так сказать, ни с какой стороны не доступен обычным людям; они кажутся от природы наделенными властью, богатством, известностью, умом, изяществом вкуса и изысканностью во всем. Толпа никогда не видит их с близкого расстояния и не имеет возможности внимательно их рассматривать; таких людей без особого труда можно изобразить поэтическими средствами.

С другой стороны, у тех же самых народов имеются невежественные, обездоленные, закабаленные классы, чье существование благодаря их чрезмерной грубости и нищете оказывается не менее живописным, чем жизнь избранников с ее утонченностью и величием. Помимо того, поскольку различные классы, из которых состоит аристократическая нация, весьма далеки друг от друга и плохо знакомы между собой, воображение, воспроизводя быт представителей этих классов, всегда может нечто прибавить или убавить сравнительно с реальностью.

В демократических обществах, где всякий человек слишком незначителен и все очень похожи друг на друга, каждый, разглядывая сам себя, одновременно видит и всех других людей. Посему поэты, живущие в века демократии, никогда не могут сделать образ конкретного человека основной темой своих поэтических картин, ибо объект средних размеров и достоинств, отчетливо просматриваемый со всех сторон, никогда не будет соответствовать идеалу.

Таким образом, равенство, устанавливаясь на земле, иссушает большую часть древних источников поэзии.

Попробуем показать, как оно открывает ее новые источники.

Когда сомнение превратило густонаселенные небеса в необитаемую пустоту и когда приход равенства вызвал измельчание каждого человека до хорошо известных каждому пропорций, поэты, еще не представляя себе, чем же они могут заменить те большие темы, которые ушли вместе с аристократией, обратили свои взоры на неодушевленную природу. Потеряв из поля зрения героев и богов, они сначала принялись за изображение рек и гор.

Это привело к появлению в минувшем веке поэзии, которую по преимуществу называют «описательной».

Кое-кто полагает, что подобная словесная живопись, украшая материальные, неодушевленные предметы, представляющие собой детали внешнего облика земли, является подлинной поэзией демократических веков, но я думаю, что это ошибка. Я считаю, что такая поэзия – явление временное, переходное. [с. 358]

Я убежден, что в конечном счете демократия заставит воображение отвернуться от внешнего по отношению к человеку мира с тем, чтобы оно сосредоточилось на самом человеке.

Созерцание природы вполне может доставить демократическим народам мимолетное удовольствие, но по-настоящему они одушевляются лишь тогда, когда лицезреют самих себя. Только это и питает у них естественные источники поэзии, и имеются основания полагать, что все те поэты, которые не станут черпать вдохновение из этих источников, потеряют всякую власть над людьми, чьи души они хотели очаровать, и наконец увидят, что окружены лишь бесстрастными свидетелями их экстаза.

Я уже отмечал, насколько идеи прогресса и безграничных возможностей самосовершенствования рода людского свойственны эпохам демократии.

Прошлое нимало не беспокоит демократические народы, но они с готовностью мечтают о будущем, и в данном отношении их воображение не знает границ, безмерно расширяясь и разрастаясь.

Это открывает перед поэтами широчайшее поле деятельности, позволяя им изображать весьма отдаленные от них предметы. Демократия, закрывающая для поэзии прошлое, открывает перед ней будущее.

Когда все граждане демократического общества почти равны между собой и похожи друг на друга, поэзия не может испытывать привязанности к кому-либо одному из них; сама нация, однако, готова ей позировать. Именно сходство всех индивидуумов, не позволяющее каждому из них в отдельности становиться предметом поэтического изображения, дает возможность поэтам обобщать их в один образ, рассматривая в итоге весь народ в целом. Демократические народы значительно отчетливее, чем все остальные, представляют себе свой собственный облик, и их величественные внешние формы изумительно соответствуют нашим представлениям об идеале.

Я с легкостью признаю истинность утверждения о том, что у американцев нет поэтов, но я не соглашусь с тем, что у них нет поэтических идей.

Необжитые просторы Америки сильно занимают головы европейцев, но сами американцы о них совершенно не думают. Чудеса неодушевленной природы оставляют их равнодушными, и, пожалуй, можно сказать, что они замечают прелесть окружающих лесов лишь тогда, когда деревья начинают падать под ударами их топоров. Их глаз устроен иначе, взорам американцев открываются иные картины. Они видят себя преодолевающими эти дикие пространства, осушающими болота, выпрямляющими русла рек, заселяющими пустынные территории и покоряющими природу. Этот блестящий автопортрет не только всплывает время от времени в сознании американцев, но и, можно сказать, постоянно рисуется перед мысленным взором каждого из них, отражая как самые заурядные его поступки, так и большие деяния.

Трудно представить себе нечто более ничтожное, бесцветное, жалкое, одним словом, более антипоэтическое, чем жизнь человека в Соединенных Штатах, заполненная самыми мелочными интересами; однако в числе идей, управляющих этой жизнью, всегда имеется одна полная поэзии идея, которая наподобие невидимого сухожилия делает энергичным весь организм.

В периоды аристократического правления каждый народ, как и каждый человек, тяготеет к неторопливому, замкнутому образу жизни.

В века демократии люди становятся крайне подвижными, так как их беспрестанно обуревают сильные, не терпящие отлагательств желания, и это все время заставляет их сниматься с места, двигаться, и таким образом жители разных стран смешиваются между собой, встречаясь, выслушивая и подражая друг другу. Поэтому сближаются, взаимоуподобляясь, не только представители одной и той же нации, ассимилируются сами нации, в своей совокупности являя взору не что иное, как картину обширной демократии, в которой каждый народ получает право гражданства. Таким образом впервые в истории открыто появляется идея единства всего человеческого рода.

Все то, что связано с существованием человечества в его единстве, становится неисчерпаемым источником, золотой жилой для поэзии.

Поэты, жившие во времена аристократии, создавали восхитительные картины, сюжетами которых были определенные события из жизни одного народа или отдельной личности, но никто из этих поэтов не отваживался включать в свои картины изображение [с. 359] судеб всего человечества, тогда как поэты, живущие в период господства демократии, могут браться за выполнение этой задачи.

Именно тогда, когда каждый человек, устремляя взор за пределы своей собственной страны, начинает наконец осознавать идею единства человечества. Всевышний все более явственно открывает себя человеческому духу во всем своем полном и абсолютном величии.

Если, с одной стороны, вера в позитивные религиозные догматы в века демократии часто оказывается шаткой, а убежденность в существовании сил, играющих роль посредников между Господом и людьми, какие бы имена этим посредникам ни давали, замутняется сомнениями, то, с другой стороны, люди, живущие в это время, внутренне предрасположены к восприятию куда более грандиозной идеи самого божества, воздействие которого на человеческую жизнь видится в новом, более ярком свете.

Рассматривая род людской в качестве единого целого, они без труда понимают, что его судьбу направляет один и тот же промысел, и приходят к мысли о том, что в поступках каждого индивидуума прослеживается этот всеобщий, неизменный план, в соответствии с которым Господь руководит человеческим родом.

Это обстоятельство также может рассматриваться в качестве чрезвычайно плодотворного источника поэзии, открытого в века демократии.

Поэты демократических времен всегда будут казаться бесталанными и холодными, если они будут пытаться наделить своих богов, демонов или ангелов телесными формами и постараются заставить их спуститься с небес, чтобы сражаться за землю.

Но, если они захотят связать излагаемые ими крупные события со всей вселенной и глобальным замыслом Всевышнего относительно нее и, не изображая десницы верховного Владыки, постараются постичь его мысли, их будут понимать и будут восхищаться ими, ибо воображение их современников работает в том же самом направлении.

Можно также предположить, что поэты, живущие в демократические времена, будут изображать не столько людей и их деяния, сколько страсти и идеи.

Язык, одежда и повседневное поведение людей в демократическом обществе противоречат нашим представлениям об идеале красоты. В этих вещах самих по себе нет ничего поэтического, и любые попытки опоэтизировать их окажутся неудачными по той причине, что они слишком хорошо известны всем тем, для кого творят поэты. Это заставляет их беспрестанно снимать внешние покровы с явлений, воспринимаемых их органами чувств, чтобы в конечном счете хотя бы мельком разглядеть самое душу. А ведь не существует более идеального предмета изображения, чем образ человека, столь поглощенного созерцанием глубин своей нематериальной природы.

Мне нет никакой надобности пробегать мысленным взором небеса и землю в поисках чудесных тем, содержащих в себе контрасты между беспредельным величием и безмерным ничтожеством, между глубочайшим мраком и поразительной ясностью, способных разом вызывать чувства благоговения, восхищения, презрения и страха. Я должен лишь задуматься о себе самом: человек, приходя из небытия, пересекает отведенный ему отрезок времени и навсегда исчезает, чтобы раствориться в Господе. Его видят лишь одно мгновение, когда он блуждает между краями двух пропастей, в одну из которых он канет.

Если бы человек был совершенно лишен самосознания, он не представлял бы интереса для поэзии, так как нельзя изображать то, о содержании чего вы не имеете ни малейшего понятия. Если бы он осознавал себя вполне ясно, его воображение оставалось бы праздным, ничего не добавляя к картине. Человек, однако, достаточно открыт для того, чтобы понимать кое-что в самом себе, и достаточно сложен для того, чтобы все остальное было покрыто непроницаемым мраком, в который он беспрестанно и тщетно погружается, стараясь окончательно овладеть самопознанием.

Не следует поэтому ожидать, что поэзия демократических народов будет питаться легендами, что она будет жить традициями и древними воспоминаниями, что она вновь попытается заселить вселенную сверхъестественными существами, в реальность которых более не верят ни читатели, ни сами поэты, или что поэзия станет создавать безжизненные аллегории добродетелей и пороков, которых можно видеть и в их собственном облике. Демократической поэзии будет не хватать всех этих художественных богатств, но у нее останется человек, и этим она вполне удовлетворится. Человеческие судьбы, сам человек, вынутый из рамок своего времени и своей страны и оставленный один на [с. 360] один с природой или Богом, человек с его страстями, сомнениями, неслыханным везением и непостижимыми неудачами станут для этих народов основным и почти единственным предметом поэтического изображения; в том, что это будет именно так, убеждает рассмотрение произведений, созданных самыми крупными из поэтов, появившихся с тех пор, как мир стал поворачиваться к демократии.

Писатели наших дней, столь великолепно воссоздавшие образы Чайльд Гарольда, Реие и Жоселена, не имели намерения повествовать о поступках одного человека; они хотели осветить и облагородить некоторые, все еще остающиеся потаенными уголки человеческого сердца.

Таковы поэмы демократии.

Равенство, следовательно, не уничтожило всех предметов поэзии; уменьшив их число, оно увеличило их размеры.

 

Глава XVIII

Почему американские писатели и ораторы часто бывают напыщенными

 

Я часто замечал, что американцы, обычно ведущие деловые переговоры на понятном, сухом языке, лишенном каких бы то ни было украшений и отмеченном столь чрезмерной простотой, что он подчас становится вульгарным, охотно прибегают к напыщенности, когда хотят, чтобы их слог звучал поэтически. Тогда их речь целиком, с начала и до конца, становится высокопарной, и наблюдающему за тем, как они беспрерывно, по всякому поводу щедро рассыпают образные выражения, начинает казаться, что они никогда не говорят просто.

Англичане тоже грешат этим, но значительно реже.

Причина этого может быть установлена без особого труда.

В демократических обществах мысли каждого гражданина поглощены размышлениями о весьма незначительном предмете, которым является он сам. Когда он, подняв глаза, смотрит вокруг, он не видит ничего, кроме огромного призрака, называемого «обществом», или еще более грандиозной фигуры всего человеческого рода. Его представления и идеи либо очень конкретны и ясны, либо чрезмерно общи и туманны; между ними – пустующее пространство.

Когда он отвлекается от мыслей о самом себе, он всегда ждет, что его вниманию будет предложен какой-нибудь необычайный предмет, и лишь за такую цену он согласен хотя бы на миг забыть о своих многочисленных повседневных заботах, доставляющих ему подлинные волнения и радости жизни.

Это, как мне кажется, вполне объясняет, отчего люди, живущие при демократии и в целом озабоченные столь незначительными делами, требуют от своих поэтов обширных замыслов и огромных полотен.

Со своей стороны писатели всегда с готовностью повинуются этим инстинктам, которыми они сами наделены: они беспрестанно погоняют свое воображение, заставляя его чрезмерно напрягаться и разбухать, и, достигая таким образом гигантских размеров изображения, они нередко отказываются от подлинного величия.

Они надеются подобным способом сразу привлечь и с легкостью удержать взоры толпы, и это им часто удается, так как толпа ищет в поэзии лишь обширности замыслов и тем, не имея ни времени, чтобы точно измерить пропорции предлагаемых им произведений, ни достаточного вкуса, чтобы тотчас почувствовать их несоразмерность. Автор и публика взаимно развращают друг друга.

Мы уже видели ранее, что источники поэзии у демократических народов превосходны, но немногочисленны. Они быстро иссякают. Не находя более материала, необходимого для воплощения идеала, в реальной действительности, поэты совершенно отказываются от нее и порождают чудовищ.

Я не боюсь того, что поэзия демократических народов окажется слишком робкой, или того, что она слишком крепко будет прижиматься к земле. Я скорее опасаюсь того, что она может все время витать в облаках, превратившись в конце концов в искусство, изображающее совершенно вымышленные края. Меня тревожит мысль, как бы произведения [с. 361] демократических поэтов, изобилующие развернутыми и бессвязными образами, перегруженные описаниями, странными сочетаниями красок и фантастическими существами, созданными их воображением, не заставляли иногда читателей тосковать о реальном мире.

 

Глава XIX

Некоторые размышления о театральной жизни демократических народов

 

Когда революция, изменяющая общественно-политическое устройство жизни аристократического народа, начинает прокладывать себе дорогу в литературе, ее воздействие обычно ощущается прежде всего в театре, и именно здесь оно всегда сохраняет свою самоочевидность.

Благодаря непосредственности своего воздействия любое драматическое произведение в определенном смысле застает зрителя врасплох. У него нет времени покопаться в своей памяти или посоветоваться со знатоками; ему и в голову не приходит противоборствовать новым литературным эмоциям, которые начинают в нем просыпаться; он подчиняется им бессознательно, не успев в них разобраться.

Не теряя времени даром, авторы выясняют, в какую сторону столь неприметно начинает склоняться вкус публики. В эту же сторону они разворачивают и свои произведения, и театральные пьесы, первыми уловив и выразив близость назревающей литературной революции, в скором времени совершают ее на сцене. Если вы захотите, забегая вперед, составить суждение о литературе какого-либо народа, идущего к демократии, изучайте его театр.

Кроме того, даже у самых аристократических наций драматургия представляет собой наиболее демократический род литературы. Никакие другие литературные формы не доставляют толпе столько удовольствия, сколько его приносит созерцание происходящего на сцене. Драматические произведения не требуют предварительной подготовки или особых знаний. Они захватывают вас сразу, сколь бы ни были вы заняты или необразованны. Когда еще наполовину неотесанная любовь к духовным наслаждениям начинает проникать в тот или иной общественный класс, она тотчас же влечет его представителей в театр. Театры аристократических наций всегда заполнялись зрителями, отнюдь не все из которых принадлежали к аристократии. Только в театре высшие классы смешивались со средними и низшими сословиями, и если первые и не соглашались с мнениями последних, то они по крайней мере терпимо относились к тому, что оно выражалось в их присутствии. Именно в театре образованным, просвещенным сословиям всегда были необходимы особые усилия, чтобы навязать свои вкусы народу и чтобы самим не испытать воздействия вкусов и мнений народа. Партер часто диктует ложам свои законы.

Если даже аристократии трудно сохранить театр и не дать захватить его народу, нетрудно догадаться, что народ станет в нем полновластным хозяином тогда, когда демократические принципы будут пронизывать собой законы и нравы страны, когда сословия смешаются друг с другом, когда различия между образованностью и невежеством, как и между богатством и нищетой, будут уменьшаться и когда господствующий класс утратит вместе со своими наследственными состояниями свою власть, свои традиции и свой досуг.

В области литературы естественные вкусы и природные склонности демократических народов, таким образом, ранее всего проявятся в театре, и можно предвидеть, что они ворвутся в него насильственным путем. В письменности аристократические литературные нормы будут преобразовываться понемногу, постепенно и, так сказать, на легальном основании. В театре они будут свергнуты путем мятежа.

Театр выявляет большую часть достоинств и почти все пороки, свойственные демократическим литературам.

Демократические народы без особого уважения относятся к эрудиции и нимало не заботятся о том, что происходило в Древнем Риме или в Афинах; они хотят, чтобы речь шла о них самих, и требуют, чтобы картины изображали современность. [с. 362]

Поэтому, когда на сцене часто воплощаются образы античных героев с их нравственными проблемами и драматурги пекутся о верности античным традициям, одного этого вполне достаточно, чтобы сделать вывод о том, что демократические классы пока еще не господствуют в театре.

Расин в предисловии к «Британику» смиренно просит прощения за то, что он сделал Юнию одной из весталок, в то время как, по мнению Авла Геллия, говорит драматург, «в их число не принимали никого моложе шести и старше десяти лет». Есть основания полагать, что он и не подумал бы обвинять себя или защищаться против обвинения в совершении подобного преступления, если бы писал в наши дни.

Такое поведение отражает не только состояние литературы в те времена, но также и состояние самого общества. Демократический театр не доказывает того, что нация является демократической, поскольку, как мы уже видели, даже в аристократиях может случаться, что демократические вкусы и мнения оказывают свое влияние на сцену; однако тогда, когда в театре безраздельно господствует аристократический дух, это неоспоримо свидетельствует о том, что все общество представляет собой аристократию, и можно смело умозаключить, что все тот же образованный, просвещенный класс, который устанавливает авторам свои законы, руководит гражданами и управляет государственными делами.

Нередко случается так, что изысканность вкуса и предрасположенность к высокомерию, свойственные аристократии, приводят ее к тому, что она, являясь законодательницей мода театре, заставляет драматургов производить, так сказать, отбор качеств человеческой природы. Аристократию в основном интересуют определенные социальные условия и обстоятельства, и ей нравится находить их изображение на сцене; определенные добродетели и даже определенные пороки кажутся им заслуживающими особого внимания драматургов; она благосклонно принимает их изображения, одновременно требуя убрать с глаз долой картины всех прочих человеческих достоинств и недостатков. В театре, как и везде, аристократия хотела бы встречаться только с могущественными сеньорами, а если и переживать, то лишь за королей. То же самое о слоге. Аристократия с готовностью предписывает драматическим авторам те речевые манеры и нормы, которые они должны воспроизводить; ей хотелось бы, чтобы все было выдержано в едином стиле.

Вследствие этого театр часто изображает лишь отдельные стороны человека или даже подчас наделяет его такими чертами, которые никогда не встречаются в человеческой природе; театр отрывается от нее и теряет с нею всякую связь.

В демократических обществах зрители не имеют подобных предпочтений и редко проявляют столь же глубокое неприятие; на сцене им нравится созерцать ту же самую беспорядочную смесь обстоятельств, чувств и мыслей, которую они наблюдают в жизни; театр становится более захватывающим, вульгарным и правдоподобным зрелищем.

Между тем драматурги, пишущие для демократической аудитории, также отрываются от человеческой природы, впадая, однако, в противоположную крайность сравнительно с их предшественниками. Побуждаемые желанием передать мельчайшие подробности и особенности текущего момента и конкретное своеобразие внешнего и внутреннего облика определенных людей, они забывают о необходимости воспроизводить в них черты, свойственные всему человеческому роду.

Господствуя в театре, демократические классы предоставляют драматургам полную свободу как в выборе художественной трактовки сюжета, так и в выборе самих сюжетов.

Поскольку любовь к театру для демократических народов является наиболее естественной из литературных привязанностей, число драматургов, зрителей и спектаклей у ннх постоянно растет. Все это, состоящее из столь различных элементов, разбросанных по всей территории страны, не признает существования одних и тех же правил и не подчиняется одним и тем же законам. Ни к какому согласию нельзя прийти при таком огромном количестве судей, не имеющих точек соприкосновения и выносящих каждый свой собственный приговор. Если в целом демократия вызывает сомнения в целесообразности существующих литературных правил и норм, то в театре она совершенно их упраздняет, ничем не заменяя, помимо своеволия каждого автора и вкусовой привередливости разных аудиторий.

Театр также с особой отчетливостью позволяет увидеть все те особенности, о которых я уже говорил в общих словах, свойственные литературному языку и литературному творчеству в условиях демократии. Когда вы читаете критические работы, в которых осмысливаются драматургические произведения, созданные во времена Людовика XIV, вас [с. 363] невольно удивляет то глубокое уважение, с которым публика относилась к сценическому правдоподобию действия, и то значение, которое она придавала логике изображения характеров, желая, чтобы каждый персонаж всегда оставался самим собой и не делал на сцене ничего такого, что нельзя было бы легко объяснить и понять. В равной мере удивительны и то значение, которое придавалось выбору языковых форм, и те мелочные словарные придирки, которые сыпались на головы драматургов.

Кажется, что люди, жившие во времена Людовика XIV, излишне высоко ценили те частности, которые можно было рассмотреть в кабинете, но которые на сцене ускользали от их внимания. Ибо в конечном счете главная задача драматического произведения осуществляется в его сценической постановке, а его основное достоинство определяется способностью волновать людей. Подобное отношение обусловливалось тем, что зрители той эпохи были одновременно и читателями драматических произведений. Возвращаясь из театра, они брали в руки текст, чтобы вынести свое суждение о поставленном произведении.

В демократическом обществе люди смотрят спектакли, но не читают пьес. Большинство присутствующих на театральных представлениях ищут в них не интеллектуальных наслаждений, а сильных, берущих за сердце переживаний. Они ждут, что им будет показан спектакль, и не рассматривают его с точки зрения имеющихся в нем литературных достоинств, и, если только автор в достаточной мере владеет языком и пишет понятно, а его герои вызывают любопытство и возбуждают симпатию, зрители довольны. Ничего другого не требуя от художественного вымысла, они тотчас же возвращаются к заботам реальной жизни. Стиль, следовательно, не играет особой роли, поскольку на сцене прегрешения против литературных правил и норм значительно меньше бросаются в глаза.

Что же касается правдоподобия, то драматург, хранящий ему верность, не может часто создавать произведения, отмеченные новизной, неожиданностью, динамичностью действия. Поэтому обычно автор пренебрегает правдоподобием, и публика его прощает. Вполне можно рассчитывать на то, что публика не станет беспокоиться по поводу избранного вами пути, если вы в конце концов приведете ее к предмет/, способному ее растрогать. Она никогда не упрекнет вас в том, что вы взволновали ее, нарушив при этом правила.

Эти различные чувства, которые я попытался описать, чрезвычайно отчетливо проявляются в американцах, когда они посещают театр. Необходимо, однако, признать, что лишь очень немногие из них вообще ходят в театры. Хотя зрителей и спектаклей в Соединенных Штатах сейчас неизмеримо больше, чем было сорок лет назад, население к этому роду развлечений относится еще чрезвычайно сдержанно.

Это объясняется наличием особых обстоятельств, с которыми читатель был уже ознакомлен, и потому для напоминания ему будет достаточно нескольких слов.

Пуритане, основавшие американские республики, были не просто противниками земных радостей, но и испытывали особый ужас именно перед театром. Они рассматривали его в качестве омерзительного увеселения, и там, где их мироощущение господствовало безраздельно, театральные представления были абсолютно неизвестны. Подобные настроения отцов-основателей колоний оставили глубокие следы в духовной жизни их потомков.

Чрезвычайная размеренность образа жизни и строгость нравов в Соединенных Штатах до сих пор мало благоприятствуют развитию театрального искусства.

В стране, не знавшей крупных политических катастроф, в стране, где любовь всегда ведет прямой и легкой дорогой к браку, нет сюжетов для драмы. Люди, занятые каждый рабочий день недели зарабатываиием денег, а по воскресеньям молящиеся Богу, не оказывают никакого содействия музе комедии.

Для доказательства того, что театр в Соединенных Штатах непопулярен, достаточно привести один-единственный факт. Американцы, законы которых допускают не только полную свободу слова, но даже и чрезмерную ее вольность, тем не менее подвергают драматургов своеобразной цензуре. Театральные постановки могут иметь место только с разрешения городской администрации. Это очень наглядно показывает, что народы ведут себя так же, как и отдельные люди. Они бесшабашно предаются своим основным страстям, а затем с величайшей предосторожностью следят за тем, чтобы •не поддаться слишком власти тех вкусов, которыми они сами не обладают.

Нет другого литературного рода, который столь же крепкими и многочисленными нитями был бы связан с реальным состоянием общества, как драма. [с. 364]

Театр одной эпохи никогда не пригодится людям следующей эпохи, если они разделены революционным переворотом, изменившим нравы и законы.

Произведения великих писателей, творивших в другом веке, продолжают читать. Но никто не будет смотреть пьесы, написанные для другой аудитории. Драматурги минувших времен живут только в книгах.

Традиционность вкуса отдельных людей, тщеславие, мода, талант актера могут на некоторое время сохранить или же восстановить аристократический театр в недрах демократии, однако он вскоре развалится сам по себе. Его не разрушают, в него просто не ходят.

 

Глава XX

О некоторых специфических особенностях, свойственных

историкам демократических времен

 

Историки, сочиняющие в века аристократического правления, обычно ставят все события в зависимость от воли и нрава определенных людей и охотно объясняют начало важнейших революционных преобразований стечением ничтожнейших случайностей. Они с проницательностью выявляют второстепенные причины событий и часто не замечают основных.

Историки, живущие в века демократии, обнаруживают совершенно противоположные тенденции.

Большинство из них почти не придает никакого значения влиянию индивидуума на судьбы человеческого рода или же влиянию отдельных граждан на участь всего народа. Но взамен все самые незначительные конкретные факты они объясняют действием всеобщих основных сил. Появление этих противоположных тенденций вполне объяснимо.

Когда историки, живущие во времена аристократии, всматриваются в происходящее на подмостках мира, они с самого начала замечают очень незначительное число ведущих актеров, которые руководят ходом всей пьесы. Эти выдающиеся личности, выступающие на передний план, привлекают к себе и удерживают их взоры; историки, озабоченные выяснением тайных мотивов, побуждающих эти личности действовать и высказываться соответствующим образом, забывают обо всем на свете.

Наблюдая за тем, как некоторые люди вершат важные дела, они усваивают преувеличенное представление о возможной силе влияния отдельной личности и естественным образом склоняются к мысли, что для объяснения движения масс всегда необходимо возвращаться к конкретному поступку какого-либо исторического деятеля.

Когда же, напротив, все граждане независимы друг от друга и каждый из них слаб, нельзя найти никого, кто мог бы оказывать весьма сильное и главным образом достаточно длительное влияние на массы. На первый взгляд индивидуумы представляются совершенно бессильными перед ними и кажется, что общество само по себе идет вперед благодаря свободному, самопроизвольному содействию всех составляющих его людей.

Это естественным образом заставляет человеческий ум искать некую всеобщую причину, способную, разом воздействуя на головы такого количества людей, повернуть их одновременно в одну и ту же сторону.

Я твердо убежден в том, что даже у демократических наций одаренность, порочность или нравственность отдельных индивидуумов задерживают или же ускоряют естественное развитие народа, но эти разновидности случайных и второстепенных причин оказываются бесконечно более многообразными, скрытыми, запутанными и не столь могущественными, как основные. Вследствие этого их труднее выявлять и прослеживать во времена равенства сравнительно с веками аристократии, когда историку волей-неволей приходилось анализировать конкретные действия одного или нескольких общественных деятелей на фоне общих событий.

Историк демократических времен вскоре устает от подобной работы; теряясь в лабиринте фактов и событий и не имея возможности прийти к ясному пониманию и простому объяснению роли и влияния личности, он начинает их отрицать. Он предпочитает говорить нам о врожденных свойствах рас, физико-географических особенностях [с. 365] страны или же о духе цивилизации. Он сокращает объем своего труда, доставляя читателю большее удовлетворение при меньших затратах.

Господин де Лафайет в своих «Мемуарах» писал, что чрезмерное доверие к системе всеобщих причин – превосходное утешение для общественных деятелей средней руки. К этому я бы добавил, что оно в значительной мере утешает и посредственных историков. Оно всегда предоставляет в их распоряжение несколько весомых аргументов, которые позволяют им легко избежать решения самой трудной профессиональной задачи и, благоприятствуя их умственной слабости или лености, все же создают вокруг них ореол глубокомыслия.

Что касается меня, то я думаю, что в любую эпоху одну часть событий, происходящих в этом мире, следует относить к событиям весьма общего характера, а другую их часть – объяснять чрезвычайно конкретными, особыми причинами. Эти две категории причин всегда взаимосвязаны, меняется только их соотношение. Причины общего плана лучше и полнее, чем обстоятельства и воздействия частного порядка, объясняют положение дел в века демократии сравнительно с периодами аристократического правления. Во времена аристократии имеет место как раз противоположное: конкретные обстоятельства и влияния играют большую роль, а общие причины – меньшую, если, конечно, мы не рассматриваем в качестве всеобщей причины само неравенство общественного положения людей, которое позволяет отдельным личностям противодействовать естественным побуждениям всех остальных граждан.

Таким образом, историки, пытающиеся изображать жизнь демократического общества, правы в том, что они придают большое значение причинам общего плана и уделяют основное внимание их выявлению; однако они не правы в том, что совершенно отрицают роль деятельности отдельных индивидуумов лишь потому, что ее значение трудно установить и проследить.

Историки, живущие в демократическое время, не только склонны объяснять всякое происшествие какой-либо глобальной причиной, но также чрезмерно расположены устанавливать взаимосвязи между фактами и создавать из них систему.

В века аристократии, когда все внимание историков обращено на личность и поступки индивидуумов, взаимосвязь между событиями ускользает от их взора, или, вернее, они заранее не верят в возможность существования подобной взаимосвязи. Им кажется, что каждый человек, появляясь на исторической сцене, рвет нить истории, нарушая ее ход.

В века демократии, напротив, видя значительно меньше выдающихся актеров, но значительно более насыщенное событиями действие, историк легко может установить родственные взаимосвязи между этими событиями и их строгую упорядоченность.

Античная письменность, оставившая нам столь превосходные исторические сочинения, не выдвинула ни одной крупной исторической системы, тогда как в самых незначительных современных литературах наблюдается их буквальное засилье. По-видимому, древние историки в недостаточной мере пользовались общими теориями, в то время как наши историки всегда близки к злоупотреблению ими.

Творчество историков, живущих в демократические времена, отмечено еще одной, более опасной особенностью.

Когда следы воздействия поведения индивидуумов на жизнь нации утрачены, часто бывает так, что мы видим движение мира, не видя движущих его сил. Поскольку установить и проанализировать причины, которые, воздействуя по отдельности на волю каждого гражданина, в результате приводят в движение весь народ, становится чрезвычайно трудно, нас начинает искушать мысль о том, что это движение вынужденное, что человеческое общество, само того не осознавая, подчиняется превосходящей его и господствующей над ним силе.

Даже предположение о земном характере всеобщей причины, управляющей индивидуальной волей каждого, не спасает человеческой свободы. Единая причина, достаточно всеобщая для того, чтобы разом воздействовать на миллионы людей, и достаточно могущественная, чтобы увлечь их всех в одном направлении, легко рисуется силой неодолимой; видя, как перед ней пасуют, вы готовы поверить в то, что ей невозможно противостоять.

Следовательно, историки, живущие при демократии, не только отказывают любым отдельным гражданам в возможности влиять на судьбу своего народа, но также [с. 366] отнимают у самих народов способность изменять собственную участь, подчиняя их либо непреклонному провидению, либо своего рода слепой неизбежности. По их мнению, каждая нация имеет свою неизбежную судьбу, предопределяемую ее положением, происхождением, ее прошлым и врожденными особенностями, и эту судьбу никакие усилия не смогут изменить. Они представляют поколения в их неразрывной взаимосвязи и, восходя таким образом от века к веку, от одних неизбежных событий к другим неизбежным событиям, достигают времен сотворения мира и куют мощные цепи, связующие и опутывающие весь род людской.

Они не удовлетворяются поиском логики происходившего; им доставляет удовольствие их собственная способность убедить читателя в том, что ничего другого и не могло произойти. Рассматривая положение какой-либо нации, которая достигла определенной стадии своего исторического развития, они утверждают, что движение по этому пути носило вынужденный характер. Это легче, чем показывать, каким образом она могла бы избрать более достойный путь.

Когда вы читаете сочинения историков, живших при аристократии, и в особенности историков античных, вам кажется, что для того, чтобы стать властелином своей собственной судьбы и чтобы править себе подобными, человеку нужно было лишь научиться обуздывать самого себя. Когда вы просматриваете исторические труды, написанные в наше время, складывается впечатление, будто человек вообще ничего не может поделать ни с самим собой, ни со своим окружением. Историки древние обучали искусству самообладания, историки наших дней почти ничему, кроме покорности, не учат. В их сочинениях фигура автора часто обретает значительность, но само человечество – всегда ничтожно.

Если эта доктрина фатальной неизбежности, столь привлекательная для тех, кто пишет об истории во времена демократии, передаваясь от историков к читателям, проникнет таким образом во все слои народных масс и овладеет общественным сознанием, то можно предвидеть, что она вскоре парализует активность современного общества и превратит христиан в турок.

К этому я бы добавил, что подобная доктрина особенно опасна для той эпохи, в которую мы живем: наши современники и так чересчур склонны сомневаться в реальности свободы воли, поскольку каждый чувствует свою слабость, ограничивающую его со всех сторон. Они, тем не менее, все еще охотно признают силу и независимость людей, представляющих собой общественно-политическое единство. Необходимо следить, чтобы эта идея не оказалась преданной забвению, ибо задача заключается в облагораживании человеческих душ, а не в их полном подавлении.

 

Глава XXI

О парламентском красноречии в Соединенных Штатах

 

В аристократическом государстве все люди взаимосвязаны и зависимы друг от друга; между ними всеми существует иерархическая связь, с помощью которой каждого можно удержать на его месте и все общество – в подчинении. Нечто аналогичное всегда можно встретить и в политических институтах, созданных аристократическими народами. Их партии естественным образом складываются из приверженцев определенных лидеров, которым они подчиняются безоговорочно, руководствуясь своего рода инстинктом – привычкой подчиняться, приобретенной ими в процессе усвоения жизненного опыта. В свои группировки они привносят нравы, господствующие во всем обществе.

В демократических странах часто бывает так, что большое число граждан идут к одной и той же цели; каждый из них шагает или по крайней мере думает, что шагает по своему собственному усмотрению. Привыкнув согласовывать свои действия лишь с собственными внутренними импульсами, люди с трудом подчиняются приказам извне. Эту любовь и привычку к независимости они сохраняют и заседая в национальных собраниях. Соглашаясь объединиться с другими людьми для достижения одной и той же цели, каждый из них хотел бы остаться независимым по крайней мере в выборе способа личного соучастия в общем деле. [с. 367]

Поэтому в демократических странах партии с такой нетерпимостью относятся к попыткам руководить ими и проявляют готовность подчиняться только тогда, когда опасность слишком велика. И даже в тех случаях, когда обстоятельства способствуют укреплению авторитета лидеров, их власть может быть достаточной для того, чтобы заставить членов партии действовать и говорить соответствующим образом, но она почти никогда не бывает настолько сильной, чтобы заставить их замолчать.

У аристократических народов люди, принимающие участие в политических совещаниях, – представители все той же аристократии. Каждый из них имеет свое собственное привилегированное и устойчивое общественное положение, и место, занимаемое им в политических институтах, часто представляется ему самому менее важным, чем та роль, которую он играет в жизни своего края. Это утешает его в случае, если его голос вообще не оказывает влияния на ход обсуждения государственных дел, и охлаждает его пыл, когда он готов подыскивать для себя пусть даже малозаметную политическую должность.

В Америке же общественный вес депутата обычно определяется исключительно его положением в законодательных органах. Поэтому его беспрестанно мучит необходимость обретать вес и влияние, и он испытывает сильное желание по всякому поводу и без повода высказывать свои соображения.

Он старается быть на виду, побуждаемый не только собственным тщеславием, но и требованиями людей, отдавших за него свои голоса, а также необходимостью постоянно нравиться и угрожать им.

У аристократических народов депутат законодательного собрания редко испытывает непосредственную зависимость от своих избирателей; подчас они сами находятся в непосредственной зависимости от него, и, если они в конце концов отказывают ему в своем доверии, он легко может выставить собственную кандидатуру в другом месте или же, отказавшись от общественной деятельности, может посвятить себя уединенному досугу и вольной праздности, что тоже не лишено своей прелести.

В такой демократической стране, как Соединенные Штаты, доверие избирателей к депутату почти никогда не бывает постоянным. Сколь бы ни были малочисленны выборные органы власти, нестабильность демократического общества беспрестанно заставляет их менять свой состав. Доверие избирателей должно завоевываться постоянно. Депутат никогда не уверен в избирателях, и, если они отворачиваются от него, он тотчас же оказывается без всякой поддержки, ибо его общественное положение слишком скромно для того, чтобы его могли хорошо знать люди, не входящие в узкий круг родных и близких. И так как граждане живут в условиях полной независимости, он не может рассчитывать на то, что его друзьям или правительству без особых хлопот удастся навязать его кандидатуру избирателям какого-нибудь округа, где его совсем не знают. Поэтому все завязи его судьбы формируются в том округе, который он представляет; именно на этом клочке земли он должен взойти, чтобы подняться до высот, позволяющих ему управлять целым народом и оказывать влияние на судьбы мира.

Таким образом, вполне естественно, что в демократических странах члены выборных политических институтов больше думают о своих избирателях, чем о своей партии, тогда как в аристократических государствах их больше занимают дела их партии, чем интересы избирателей.

Однако то, что от них хотят слышать их избиратели, не всегда совпадает с тем, что им следовало бы делать в интересах исповедуемых ими политических убеждений.

Общие цели той партии, членом которой является депутат, часто требуют от него молчания тогда, когда речь заходит о серьезных вопросах, в которых он плохо разбирается; требуют умеренности тогда, когда речь идет о частностях, способных затруднить осуществление важных мероприятий, и, наконец, чаще всего требуют от него полного молчания. Самую большую пользу общественности посредственный говорун может принести тем, что будет хранить молчание.

Однако избиратели к данному вопросу относятся совершенно иначе.

Население того или иного округа поручает определенному гражданскому лицу принимать участие в управлении государством потому, что оно очень высокого мнения о его достоинствах. Поскольку люди кажутся тем крупнее, чем ничтожнее окружающая их обстановка, имеются основания полагать, что избиратели составят тем более высокое мнение о своем избраннике, чем реже будут встречаться талантливые люди среди тех, [с. 36]8 кого он представляет. Поэтому часто бывает так, что избиратели связывают со своим депутатом тем большие надежды, чем меньше от него следует чего-либо ожидать, и, как бы ни был он неспособен, они не упустят случая и будут требовать от него чрезвычайных усилий, соответствующих тому общественному положению, которое он приобрел благодаря им.

Избиратели в своем представителе видят не только депутата законодательного органа всего государства, но и защитника интересов округа в законодательном собрании; они даже склонны рассматривать его в качестве доверенного лица своих избирателей и льстят себя надеждой, что он с равным рвением будет отстаивать и интересы всей страны, и их частные интересы.

Поэтому избиратели заранее уверены в том, что депутат, которого они выберут, будет превосходным оратором, что он будет выступать по возможности часто, а в случае, если он будет вынужден воздерживаться от выступлений, он сумеет, по крайней мере в своих редких речах, дать анализ всех важнейших государственных дел и вместе с тем изложить все их собственные мелочные претензии и жалобы и сделает это так, что вместо постоянных словоизлияний он будет время от времени лаконично высказывать все свои взгляды и требования избирателей, подавая их в виде своего рода блестящих и полных резюме. Только на этих условиях они обещают голосовать за него в следующий раз.

Это доводит до отчаяния честных людей, которые, сознавая свою посредственность, не стали бы сами себя выставлять напоказ. Побуждаемый таким образом депутат, к великому огорчению друзей, просит слова и, безрассудно врываясь в круг самых прославленных ораторов, запутывает ход прений и докучает собранию.

Все законы, которые усиливают зависимость избранного лица от избирателей, оказывают влияние не только на поведение законодателей, как уже было отмечено, но и на их язык. Они одновременно воздействуют и на ход дел, и на манеру ведения дебатов.

Едва ли найдется конгрессмен, который согласится вернуться к родному очагу прежде, чем выступит хотя бы с одной речью, и который позволит прервать свое выступление прежде, чем выскажет в нем все то, что он может сказать во благо всех двадцати четырех соединенных штатов и в особенности для пользы представляемого им округа. Таким образом, он выставляет на суд своих слушателей, сам того не осознавая, а потому очень путано, великие общие истины, перемежая их мелкими частными фактами, найти и изложить которые ему стоит немалого труда; Соответственно, очень часто бывает так, что дебаты, происходящие в этом представительном собрании, приобретают неопределенный, запутанный характер, и кажется, что они не столько идут, сколько тащатся, едва волоча ноги, по направлению к намеченной цели.

Я думаю, что нечто подобное всегда должно происходить в демократических собраниях общественности.

Сочетание благоприятных обстоятельств и хороших законов могло бы способствовать привлечению в законодательные собрания демократического государства людей куда более достойных, чем те, кого американцы посылают в конгресс; однако ничто не может воспрепятствовать посредственным личностям, оказавшимся там, с готовностью то и дело выставлять себя напоказ.

Полагаю, что от этого зла вряд ли можно избавиться полностью, так как оно зависит не только от регламента проведения заседаний, но и от состава конгресса и от конституции страны.

Сами жители Соединенных Штатов, по-видимому, именно с этой точки зрения смотрят на сей предмет, ибо продолжительный опыт работы их парламентской системы свидетельствует о том, что они не прерывают выступлений плохих ораторов, но мужественно подчиняются необходимости их выслушивать. Они смиряются с ними, как со злом, которое на основании своего опыта они признают неизбежным.

Мы показали недостатки политической жизни при демократии; рассмотрим теперь се достоинства.

То, что происходило в английском парламенте в течение ста пятидесяти лет, никогда не производило никакого шума за пределами страны; идеи и чувства, выражавшиеся английскими ораторами, не вызывали особых симпатий даже у народов, живущих по соседству с великим театром британской свободы, тогда как уже самые первые дебаты, состоявшиеся в крохотных ассамблеях североамериканских колоний в эпоху революции, взволновали Европу. [с. 369]

Это вызывалось не только случайным стечением конкретных обстоятельств, но и причинами общего, долговременного характера.

Я не представляю себе ничего более великолепного и впечатляющего, чём выступление великого оратора, обсуждающего важнейшие вопросы с трибуны подлинно демократической ассамблеи. Поскольку никакой определенный класс никогда не представлен здесь людьми, обязанными охранять его узкоклассовые интересы, оратор всегда обращается ко всей нации и от имени всего народа в целом. Это облагораживает образ его мысли, придает особую силу и яркость его языку.

Поскольку прецеденты теряют свою силу, а привилегии не связаны более с определенными видами собственности, лишая определенные институты и конкретных людей их наследственных прав, обсуждение любого вопроса, занимающего внимание общественности, неизбежно возвращается к различного рода общим представлениям, свойственным самой природе человека. По этой причине политические дискуссии демократического народа, сколь бы незначительных проблем они ни касались, обретают свойство всеобщности, часто привлекающее к себе интерес всего человечества. Всякий человек интересуется этими дискуссиями потому, что речь в них идет о человеке, природа которого повсюду едина.

Напротив, у самых великих аристократических народов вопросы наиболее общего характера всегда обсуждаются с помощью каких-либо конкретных аргументов, заимствованных из практики данной исторической эпохи или же обусловленных правами какого-то одного класса; в результате они представляют интерес только для того класса, о котором идет речь, или же, в лучшем случае, для того народа, в недрах которого сложился данный класс.

Эта причина наряду с величием французской нации и благосклонностью к ней других народов способствует тому, что наши политические дискуссии подчас производят на мир столь глубокое впечатление.

Наши ораторы часто обращаются ко всем людям даже тогда, когда их речи специально предназначены для своих сограждан. [с. 370]

 

Комментарии (В. Т. Олейник)

 

С. 317

Первую из этих тем я рассмотрел в работе об американской демократии, опубликованной мною пять лет тому назад. – Речь идет о первой книге «Демократии в Америке», вышедшей отдельным первым изданием в 1834 г. Следовательно, к работе над второй книгой Токвиль приступил в 1839 г.

Вернуться к тексту

 

С. 319

Американцы не имеют своей собственной философской школы… – Это заявление – «общее место» в позиции так называемых «свропоцентристов», которая в целом Токвилю была вовсе [с. 547] не свойственна. Излишне объяснять, что при всей его кажущейся самоочевидности оно совершенно не соответствовало действительности. Новоанглийсхие траисцендеиталисты первой половины XIX в. ориентировались не только на философские традиции Англии, Германии, Франции и Индии, но и на наследие местных мыслителей колониальной эпохи, в первую очередь на работы Джонатана Эдвардса (1703–1758), с которыми были знакомы многие европейские философы, в частности Иммануил Кант.

Вернуться к тексту

Декарт Рене (1596–1650) – французский философ, автор трудов «Рассуждение о методе…» (1637), «Размышления о первой философии» (1641) и «Начала философии» (1644). В сфере его научных интересов первостепенное значение имел вопрос о методе познания. Исходный пункт гносеологической теории Декарта – сомнение в истинности общепризнанного знания, охватывающее все виды накопленной прежде информации с целью установления ее достоверности.

Вернуться к тексту

 

С. 320

В ХVI веке реформаторы подчинили суждению индивидуального разума некоторые из догм старой веры… – Стараясь «очистить» первозданное христианское учение от средневековых напластований, трактовок и обрядов, не санкционированных текстом Священного Писания, деятели Реформации принялись самым тщательным образом изучать Библию. Аналитическое прочтение древних канонических текстов естественным образом привело к необходимости ориентироваться на здравый смысл, на индивидуальные умственные способности, признав их в качестве основного инструмента познания истины.

Вернуться к тексту

Бэкон Фрэнсис (1561–1626) – английский государственный деятель, философ. Критиковал схоластику с ее силлогическим дедуктивным методом, которому он противопоставлял обращение к непосредственному опыту и обработку его методом индукции. В связи с этим Бэкон постоянно подчеркивал познавательное значение эксперимента.

Вернуться к тексту

Лютер, Декарт и Вольтер использовали один и тот же метод… – то есть метод критического анализа достоверности всех общеизвестных и общепринятых истин.

Вернуться к тексту

 

С. 326

…самому Иисусу Христу надо было спуститься на землю. – Речь идет об учении, связанном с понятием воплощения Божества в облике человека, то есть о вочеловечении Бога, что естественным образом служило как бы обожествлению человека –- сосуда, оказавшегося достойным даже самого Творца. Подчеркивая присутствие Божественного начала – искры Божьей – в людях как таковых, христианство объективно способствовало признанию их равенства перед Всевышним и между собой.

Вернуться к тексту

 

С. 327

Национальное собрание. – Учредительное собрание во Франции, выбиравшееся в 1789 и в 1848 гг.

Вернуться к тексту

Конвент. – Высший законодательный и исполнительный орган Первой французской республики, действовавший с 21 сентября 1792 г. по 26 ноября 1795 г.

Вернуться к тексту

 

С. 330

Магомет, спустившись с небес… – Имеется в виду исламское предание о происхождении Корана. Согласно этому преданию, Магомету (точнее – Мухаммеду, ок. 570–632), часто проводившему аскетические бдения на горе Хира близ Мекки, в 609 или 610 г. в одну из ночей месяца Рамадан явился ангел Гавриил (Джебраил) и начал открывать ему части книги, хранящейся на небе под престолом Аллаха. От имени Аллаха ангел возложил на Магомета обязанность сообщать своим соотечественникам повеления Всевышнего.

Вернуться к тексту

 

С. 334

О том, что заставляет сознание демократических народов тяготеть к пантеизму. – Речь идет о философском учении (названном от греческих слов «pan» – все, «thеos» – бог), отрицающем существование надприродного личного Бога и признающем существование безличного духа, внутренне присущего природе. Поэтому пантеизм «сливает» природу и Бога в единое, неразделимое целое. Логическим выводом из пантеизма являются идеи несотворенности мира Богом во времени, бесконечности Вселенной, естественной закономерности процессов, происходящих в природе. Негативное отношение Токвиля к пантеизму (причем он явно рассуждает не о религиозно-мистическом, а именно об атеистическом течении в пантеизме) обусловливалось его [с. 548] убеждением в том, что пантеизм слишком упрощает картину мироздания, лишает жизнь момента тайны, а человека– свободы воли и величия духа.

Вернуться к тексту

 

С 341

…чтобы иметь возможность открывать самые потаенные секреты Творца. – Говоря о подобной способности Блеза Паскаля, Токвиль имел в виду не только аналитизм, глубокую проницательность ученого, но также то, что он одним из первых в истории человечества, преодолевая механистический рационализм ХVII в., поставил вопрос о принципах научности мышления и об абсолютных границах нашего познания.

Вернуться к тексту

 

С. 342

«Архимед, – говорит Плутарх…» – Токвиль не столько цитирует, сколько пересказывает текст Плутарха своими словами. Ср.: «Архимед был человеком такого возвышенного образа мыслей, такой глубины души и богатства познаний, что о вещах, доставивших ему славу ума не смертного, а божественного, не пожелал написать ничего, но, считая сооружение машин и вообще всякое искусство, сопричастное повседневным нуждам, низменным и грубым, все свое рвение обратил на такие занятия, в которых красота и совершенство пребывают не смешанными с потребностями жизни, – занятия, не сравнимые ни с какими другими, представляющие собой своего рода состязание между материей я доказательством, и в этом состязании первая являет величие и красоту, а второе – точность и очевидную силу, во всей геометрии не найти более трудных и сложных задач, объясненных посредством более простых и прозрачных основных положений». – Плутарх. Сравнительные жизнеописания. В 3-х тт. М., 1961, т. I, с. 393.

Вернуться к тексту

 

С. 347

На том месте, где американцы пожелали основать свою столицу… – Речь идет о городе Вашингтоне, основанном в 1791 г. на специально отведенном для этого месте, чтобы столица страны не принадлежала какому-либо одному штату, и названном в честь героя Войны за независимость, первого президента США Джорджа Вашингтона.

Вернуться к тексту

Кортес Эрнан (1485–1547) – испанский конкистадор, завоеватель Мексики, возглавлявший завоевательный поход испанцев в 1519–1521 гг.

Вернуться к тексту

 

С. 354

Когда падение Константинополя вызвало резкий наплыв на Запад византийских ученых и литераторов… – Речь идет о захвате турецкими войсками в мае 1453 г. столицы Византийской империи, которая была переименована в Стамбул. Спасаясь от турок, многие греческие ученые бежали в христианские государства Европы.

Вернуться к тексту

Мильтон Джон (1608–1674) – поэт, публицист и общественный деятель периода Английской революции (1640 –1649).

Вернуться к тексту

канатные плясуны превратились в воздушных акробатов и фунамбулеров. – Слово «акробат» образовано от греческого «akrobates» – «тот, кто ходит на цыпочках или лезет вверх». Фунамбулер – французская калька с латинского «funambulus» –«канатоходец, канатный плясун».

Вернуться к тексту

 

С. 355

…речь неприкасаемого отличается от речи брамина едва ли меньше, чем их образы жизни. – Имеются в виду низшая и высшая касты в индийской иерархии сословий.

Вернуться к тексту

в Новом Свете нет местных говоров, и день ото дня они исчезают в Старом. – Речь, разумеется, идет не о полном исчезновении диалектов, а лишь об их сближении, о стирании региональных и диалектных различий в местных говорах США и Европы.

Вернуться к тексту

 

С. 359

Демократия, закрывающая для поэзии прошлое, открывает перед ней будущее. – Поразительно точное предвидение развития только зарождавшейся тогда научной фантастики и различных футурологичсскнх жанров в литературе Нового времени.

Вернуться к тексту

 

С. 361

Писатели наших дней, столь великолепно воссоздавшие образы Чаальд Гарольда, Рене и Жоселена… – Речь идет о герое поэмы Байрона (1788–1824) «Паломничество Чайльд Гарольда» [с. 549] (1812–1817); герое повести Франсуа Рене де Шатобриана (1768–1848) «Рене, или Следствия страстей» (1802); герое эпопеи Альфонса де Ламартина (1790 –1869) «Жоселен» (1836).

Вернуться к тексту

 

С. 363

Расин Жан (1639–1699) – французский драматург-классицист. Речь идет об авторском предисловии к изданию текста его политической трагедии «Британик» (1669), в которой изображается процесс формирования тирании.

Вернуться к тексту

Геллий Авл – древнеримский писатель II в. н. э., автор сочинения «Аттические ночи», из 20 книг которого до нас полиостью не дошла 8-я книга. Это сочинение представляет интерес прежде всего по причине содержащихся в нем пространных цитат из исторических, грамматических и философских работ древних, греческих и римских, писателей.

Вернуться к тексту

 

С. 364

Пуритане… были не просто противниками земных радостей, но и испытывали особый ужас именно перед театром. – Несмотря на то что многие пуритане действительно выступали против театра как формы общественного времяпрепровождения, подобно тому как столетие спустя против театра стал высказываться Ж-Ж. Руссо, пуританская этика была не столько аскетической и мрачной, сколько по-буржуазному умеренной и разумной, отрицавшей аристократическую тягу к излишествам, к роскоши, к духовным и физическим наслаждениям как подлинной цели существования. Образ пуританина, ханжи и лицемера, столь прочно вошедший в обиход и даже в научное сознание последующих поколений, – это карикатура, созданная противниками пуританизма.

Вернуться к тексту

 

С. 366

Господин де Лафайет в своих «Мемуарах» писал… – Соответствующее высказывание Лафайета не обнаружено. [с. 550]

Вернуться к тексту

 

 

Примечания

 

1 Во всякой религии имеются церемония и обряды, неотделимые от самой сущности ее символа веры, по отношению к которым следует быть особенно осторожными, дабы ничего в них не изменить. Это с особой наглядностью проявляется в католичестве, в котором форма и суть часто столь взаимосвязаны, что не могут быть отделены друг от друга.

Вернуться к тексту

2 Все это в особенности справедливо для тех аристократических стран, которые долгое время безмятежно жили под властью монарха.

Когда в аристократических государствах царит свобода, высшие классы вынуждены постоянно обращаться за услугами к низшим сословиям, и, пользуясь их помощью, они сами сближаются с ними. Благодаря этому отдельные демократические настроения часто проникают в их сердца. При этом у привилегированного сословия, управляющего страной, развиваются энергичность и предприимчивость, вкус к активной и бурной деятельности, которые не могут не оказывать влияния на все его литературные труды.

Вернуться к тексту

предыдущая

 

следующая
 
оглавление
 


Сайт создан в системе uCoz