“Мы хотим снять с большевизма огульное обвинение его в нашем поражении. Мы хотим уяснить действительные причины нашего поражения, так как только тогда мы будем в состоянии избежать повторения нашего несчастья. Для военного искусства нет ничего гибельнее, как то, когда причину военного несчастья ищут не там, где она заключается. Июльское поражение произошло не от одного большевизма, оно явилось следствием причин более сложных, иначе грандиозность поражения указывала бы на огромное, чрезвычайное значение в среде нашей армии идей большевизма, чего, конечно, нет и не может быть. Наверно сами большевики поразились обширным последствиям своей пропаганды. Но беду русской армии можно было бы теперь считать поконченною, если бы все дело заключалось в большевиках. К сожалению, сущность поражения гораздо сложнее: она специалистами военного искусства предусматривалась уже перед началом наступления 18 июня; в “восторженных” объявлениях о “революционных” полках 18 июня, в “красных” знаменах и т. п. сквозила смертельная опасность.
Когда в Ставке были получены оперативные телеграммы о якобы блестящих результатах дня 18 июня, мы, сознавая, что собственно ничего блестящего нет, ибо заняты нами лишь укрепления, которыми враг, при нынешней борьбе, обязан пожертвовать для обеспечения за собой победы, сказали: “большим для нас будет счастьем, если немцы не ответят контрударом”. Но контрудар последовал, и русская армия, как и французская в 1815 году, сразу превратилась в толпу панических людей. Ясно, что катастрофа произошла не от одного большевизма, а от чего-то, лежащего глубоко в организме армии, чего высшее командование [c.224] не сумело угадать и понять. Вот эту-то более важную, чем большевизм, причину нашего поражения мы и хотим отметить, насколько это возможно в газетной статье, ибо время не терпит.
Германский “милитаризм” установил военно-научную формулу: “наступление есть сильнейшая форма действий”. Немецкая формула с самого начала войны (грандиозные поражения Самсонова и Ренненкампфа) оказалась непригодна для нас: для сырых генералов и сырых солдат возможна только оборона с обеспеченными флангами. По мере естественной убыли на войне, состав как генералов, офицеров, так и нижних чинов ухудшался, и оборона становилась для нас выгоднейшею формой действия. Если сюда присоединить развитие позиционной войны и недостатки вопиющие в материальной части, то не надо быть большевиком, а надо только понимать природу вещей, чтобы остерегаться “наступления”! Газета “Народное Слово” говорит, что, по словам Б.В. Савинкова, под влиянием большевистской агитации, солдатская масса начала верить, что дезертиры – не изменники родине, а последователи “международного социализма”. Всякий старый офицер, знающий наш солдатский материал лучше, чем его знают “комитеты”, скажет, что думать так, – это слишком низко ставить наш славный и вполне разумный состав нижних чинов. Этот состав обладает полным здравым смыслом; полным и определенным понятием о государстве; вполне сознает, что генерал и офицер – тот же солдат; смеется новшеству замены (бессмысленной) названия нижний чин общим названием солдата, что умалило Это почетное название, ибо теперь самая глубокотыльная швальная команда состоит из “солдат”, и вполне понимает, что “дезертир” есть дезертир, т.е. презренный беглый. И если идея “отказа от наступления”, пропагандируемая большевиками, стала выполняться этим разумным составом нашей армии, то единственно потому, что она логически вытекала из природы вещей, из всего нашего опыта на войне. Две вещи разные: говорить англичанину, французу о наступлении, ударе, или говорить о том же русскому. Те сидят в отличных укрытиях с полным комфортом и ждут, когда их могущественная артиллерия все сметет, и лишь тогда их пехота наступает. Мы же всегда и везде били людской массой, мы истребляли целые лучшие полки. Где наша гвардия, где наши стрелки? Полк, раза 2–3 истребленный [c.225] и столько же раз пополненный даже лучшими элементами, чем это происходит в действительности, едва ли будет находить “наступление сильнейшей формой действий”, особенно, если мы добавим, что эти громадные потери не оправданы результатами. Исходя из этого опыта, прежнее верховное командование соглашалось на удары лишь при крайней необходимости; так был разрешен удар в мае 1916 года Брусилову в Галиции. Слабый по результатам, этот удар только подтвердил выводы опыта. Вполне возможно, что при прежнем верховном командовании “наступление” существовало бы в директивах лишь как возвышающая воинский дух идея, но оно до сих пор не реализировалось бы. Но вдруг совершилось что-то стоящее вне военного искусства, “дилетантизм” взял руководство, и все и все закричало о “наступлении”, о его якобы крайней необходимости, уверовало в то, что здравая военная теория отвергает, – в особые “революционные” батальоны, батальоны “смерти”, “ударные” батальоны, не понимая, что все это крайне сырой материал, и, кроме того, он отнимает, может быть, наиболее воодушевленных людей от полков, которые тогда уже совсем обращаются в “сброд и пополнения”. Нам скажут, что союзники требовали “наступления”, что они называли нас “предателями”. Мы слишком высоко ценим даровитый и работающий французский генеральный штаб, чтобы поверить, что его мнение совпадало с так называемым общественным мнением дилетантов в военном искусстве. Конечно, при той обстановке войны, где противник находится в центре, а мы с нашими союзниками на окружности, всякий удар наш по противнику, даже вызывающий у нас огромные и несоразмерные с результатом человеческие потери, всегда выгоден для наших союзников, ибо отвлекает от них силы неприятеля. Это уже природа вещей, а не жестокосердие союзников. Но к этому надо относиться разумно, с чувством меры, и не кидаться в истребление своего народа лишь потому, что требует этого союзник. Военное искусство не допускает никаких фантазий и тотчас же наказывает за применение их. За этим наблюдает противник, обладающий хорошо выкованным генеральным штабом”.