Библиотека Михаила Грачева

предыдущая

 

следующая
 
содержание
 

Зидентоп Л.

Демократия в Европе

М.: Логос, 2001. – 312 (+XLVII) с.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста

на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания

 

4. КАК БРИТАНИЯ ПОТЕРЯЛА СВОЙ ГОЛОС

 

Убежденность в преимуществах самоуправления – это то, от чего мы не должны отказываться ни при каких обстоятельствах. Мы не должны утратить эту убежденность, так как от нее зависит наше собственное достоинство. Не случайно именно такой взгляд на вещи обусловливал в семнадцатом и восемнадцатом столетиях упорную борьбу за создание представительной формы правления, или “свободных” институтов, на Европейском континенте. И в этой связи нельзя не упомянуть Британию. На первый взгляд переход от общих рассуждений о демократии к разговору о британской конституции может показаться странным. Тем не менее для этого есть две веские причины.

Первая из них состоит в том, что именно Британия изобрела современную представительную форму правления, которая впоследствии была принята в Европе, а затем распространилась на большую часть остального мира. В восемнадцатом и девятнадцатом веках либералы континентальной Европы смотрели на британскую конституцию как на чудо. Она внушала им надежды и питала политические амбиции в их собственных странах. Над континентом витал призрак “британской свободы”. Англофилия континентальных либералов объяснялась не только тем, что Британия сыграла ведущую роль в антинаполеоновской коалиции или расширила границы своей империи далеко за пределы Европы. Это не было смиренным преклонением перед британской мощью. Прежде всего это было восхищением культурой согласия, созданной британскими политическими институтами. Даже в двадцатом [с.79] веке Вестминстерская модель оставалась образцом для других стран, пусть даже не всегда достижимым.

Разве не правомерно было бы предположить, что Британия станет лидером в любом процессе дальнейшего развития представительного правления в Европе? Кто как не она, с ее давними традициями конституционализма, могла бы сыграть ключевую роль в создании федеративной Европы? Однако этого не случилось. Скорее наоборот. Сменявшие друг друга британские правительства, а также многие представители политической элиты скептически, если не враждебно, отнеслись к идее создания новых представительных институтов для [единой] Европы. Иногда создавалось впечатление, что Британия заимствовала у генерала де Голля его излюбленный тезис о том, что единственно приемлемой Европой является Европа национальных государств, а не федеративная Европа.

Что же послужило причиной столь решительного отхода от идеалов? Отреклась ли Британия от своего собственного чада? И в какой степени ее сомнения относительно амбициозных планов европейского политического строительства могут остановить европейских федералистов? В конце концов, вряд ли разумно просто отмахиваться от позиции, занятой народом, имеющим самую продолжительную традицию представительного правления в Европе.

Мне кажется, что исходным пунктом при ответах на эти вопросы должно стать рассмотрение специфической природы британского государственного устройства. Это и есть вторая причина, по которой нам следует обратиться к примеру Британии. Природа британского государственного строя объясняет, почему сегодня ей столь нелегко внести конструктивный вклад в создание [единой] Европы. На самом деле, она и не может этого сделать. Она утратила свой голос. Контраст, возникающий при сравнении с восемнадцатым и девятнадцатым веками, когда патрицианский голос Британии вселял надежду в либералов по всей Европе, выглядит очень болезненным. Однако такое сравнение еще и поучительно. То, что можно назвать кризисом британского либерализма, порожденным специфической природой британского государственного строя, выявляет важную особенность представительного правления. [с.80]

Наиболее интересным вопросом относительно сегодняшней Британии является вопрос о том, почему она, после двух столетий защиты либеральных ценностей в Европе и во всем мире, вдруг замолчала. Вместо того чтобы отстаивать принципы представительного правления, гражданских свобод и социального прогресса, Британия, по крайней мере в глазах своих европейских партнеров, утратила интерес к высоким целям и идеалам. Иностранные наблюдатели отмечают даже признаки того, что британская политическая система не вполне надежно защищает гражданские свободы, да и к самим этим свободам широкая британская общественность относится весьма равнодушно.

Почему же британский либерализм оказался столь хрупким? Первопричина этого проще, чем кажется, и относится к сфере идей или убеждений. Размышления о судьбах либерализма в Британии прямо приводят нас к вопросу об “идеологии” – термине, который так часто (и в большинстве случаев справедливо) подвергается критике. И все же мне кажется, что, не принимая ее роль всерьез, невозможно разобраться в природе болезни британского либерализма конца двадцатого века. Состояние замешательства, в которое приходят англичане, сталкиваясь с отвлеченными идеями, и которое осмеяно уже многими юмористами, само по себе дает ключ к пониманию сути случившегося.

В основе любого стабильного социума лежит общность мировоззрения, придающая определенность планам людей на будущее и создающая предпосылки для сотрудничества и мирного разрешения конфликтов. Без такой общности взглядов на жизнь граждане лишаются четкой цели, к которой нужно стремиться. Люди появляются на свет, обладая лишь фрагментами самосознания, и, не имея мировоззрения [своего рода], стержня личности, им трудно выстроить сколь-либо осмысленную линию жизни.

Привило ли британское общество своим гражданам такие мировоззренческие установки? Не думаю. В то время как на протяжении последних двух столетий другие европейские государства официально придерживались либеральных принципов, закрепленных в их писаных конституциях, британское [с.81] общество искало единства скорее в манерах и традициях, нежели в идеях. Оно развенчало дискуссии по вопросам идеологии, полагаясь на благовоспитанность как связующее общество начало. Его девизами были “приличия” и “здравый смысл”. Британское общество гордилось своей приверженностью широким взглядам – то есть эклектичности и примирительности. Однако такой прагматичный подход, безусловно бывший достижением ранних форм представительного правления в Британии, сегодня обходится очень дорого. Британия стремилась найти консенсус в процедурах, подчеркивающих верховную власть парламента. Между тем именно эти процедурные вопросы не подвержены прямому воздействию либеральных принципов.

Родина европейского либерализма сегодня лишь с большой натяжкой может быть названа либеральной. Как такое могло произойти? Следует отметить четыре важных момента на этом пути. Первым стали специфические особенности английской Реформации. Что бы ни говорилось об Англиканской церкви, бесспорно одно: она представляет собой разновидность христианства, девальвировавшую его внутреннюю идею. Вместо четкого следования доктрине, она пошла по пути примирения различных религиозных направлений и фракций в рамках национальной церкви. В этом она отличается как от Римско-Католической церкви постреформистского периода, так и от реформатских церквей континентальной Европы. В итоге Англиканской церкви не удалось внести сколь-либо весомый вклад в процесс социализации, сравнимый с тем, что внесли иные церкви, уделявшие особое внимание вопросам веры (что в значительной степени объясняет репутацию шотландцев-пресвитерианцев как людей более целеустремленных и суровых). В Англии “разумное” поведение безусловно превалирует над приверженностью догматам. Следствием этого, несомненно, стало то, что в течение длительного времени люди стремились придерживаться норм поведения, приличествующих их общественному положению, и в гораздо меньшей степени руководствовались отвлеченными идеями о человеке, его правах и обязанностях. Результатом оказалась благообразная церковь, какой мы видим ее в романах Джейн Остин [с.82] и которая мало чем отличается по своей иерархической структуре от местного светского общества.

Второй момент относится к концу восемнадцатого и началу девятнадцатого века. Поскольку гражданское равенство, парламентские институты и сравнительно открытый аристократический класс обусловливали определенную социальную мобильность, английскому “третьему сословию” не пришлось воспитывать в себе “бойцовское” мировоззрение, столь необходимое буржуазии континентальных стран – особенно Франции, – для борьбы с более жесткой кастовой системой. Однако молчаливый компромисс, достигнутый между высшим и средним классами Англии, также привел к обесцениванию идей, ибо в его основе лежал баланс интересов и методов их достижения, а не идейная общность. Либеральную аристократию на национальном уровне и землевладельцев на местах занимали совершенно иные проблемы, нежели выработка системы общественных убеждений или доктрин. Система развивалась на основе интуитивных догадок о необходимости перемен, а не последовательной программы реформ или концепции демократизации. Любая такая радикальная программа нарушила бы спокойный тон бесед в гостиных, описанных в романах Джейн Остин.

Третий момент относится к концу девятнадцатого века. Так как у британских средних классов не было необходимости в выработке “бойцовского” мировоззрения, они практически ничего не могли предложить тем, кто стоял на более низкой ступени общественной лестницы и стремился подняться выше. Напротив, у них – или по крайней мере у их высших слоев – появились раздражавшие многих псевдоаристократические замашки. Союз со старым классом землевладельцев, обучение в привилегированных школах и участие в управлении огромной империей привели к появлению у них некоторых кастовых черт. По манерам и стилю жизни средний класс стал отличаться от остального общества, и у него сложилось мировоззрение, которое уже не могло стать общим для всей нации, так как предполагало подчинение других социальных слоев.

В отличие от средних классов Америки и Франции, британское “третье сословие” не создало социальной концепции, [с.83] которая в принципе не предполагала бы исключения из общества его отдельных слоев. Образ жизни и даже манера речи среднего сословия подразумевали наличие подчиненных классов. Подобное ощущение не позволяло ему выступить твердым сторонником индивидуалистической модели общества. Последующее формирование классового сознания, несомненно, послужило одной из причин вытеснения либеральной партии новой, лейбористской, партией в самом начале двадцатого столетия.

Четвертый момент относится уже к нашему времени. Недовольные годами квазикорпоративной политики, последовавшими после Второй мировой войны, а также тем, что представлялось им ползучим социализмом, низшие слои британского среднего класса начала борьбу против “патрицианского стиля”, в течение длительного времени господствовавшего как в среде государственных служащих, так и в политических партиях. Традиция умиротворения групп и слоев, имевших различные интересы, привела (после введения всеобщего избирательного права и становления “государства благосостояния”) к, казалось бы, беспредельному росту государственного сектора. Это ударило главным образом по низшим слоям среднего класса, которые не получали благ, достававшихся организованному пролетариату и высшим слоям общества. Мелкие предприниматели и квалифицированные представители свободных профессий почувствовали эту опасность и стали искать опору в экономической квинтэссенции либерализма – доктрине свободного рынка с его благами, отделенной от более широкого социального либерализма. Последний ассоциировался в их сознании с удобным, но беспринципным патерналистским политическим стилем, приводящим к укреплению позиций государства и ухудшению их собственного положения. Эта реакция стала основой для той центральной роли, которую в политике 80-х годов сыграла г-жа Тэтчер.

В определенном смысле тэтчеризм ознаменовал возвращение идеологии в английскую общественную жизнь после долгого периода ее отсутствия. В этом состояла его позитивная черта. Однако то была односторонняя доктрина, либерализм, лишенный многого из того, что делает его гуманным и [с.84] возвышающим, в первую очередь акцента на равные гражданские права и социальную справедливость. Вместо того чтобы озаботиться расширением возможностей частного предпринимательства и облегчением выхода на рынок, правительство Тэтчер сосредоточило практически все свое внимание на вопросах рационализации и эффективности, на бюджетной и денежно-кредитной политике, выступавших дополнениями к широкомасштабной приватизации. Все это делалось во имя урезанного варианта либерализма, фактически ставшего пародией на идею laissez-faire девятнадцатого века.

Свободный доступ к рынку является тем не менее важнейшим условием создания динамичного и конкурентоспособного общества. При этом данная проблема прежде всего и в весьма значительной степени лежит в области субъективного. Реальной социальной мобильности всегда предшествует воображаемая – желание изменить свое общественное положение и уверенность в наличии такой возможности. Именно в этой области континентальная Европа после окончания Второй мировой войны добилась гигантских успехов, вплотную приблизившись к американской модели общества. К 70-м годам одним из проявлений этих перемен стало то, насколько “старомодным” и “сословным” представлялось английское общество молодым людям, приезжавшим с континента; в восемнадцатом и в начале девятнадцатого века Британия производила на европейских визитеров диаметрально противоположное впечатление.

Что же произошло? Сами успехи английского общества времен ранней модернити привели к вырождению британского либерализма. То, что в восемнадцатом веке приезжие называли гениальностью британских институтов, заключалось в тончайших механизмах, допускавших и делавших возможной ограниченную социальную мобильность. Даже малая ее степень отличала Британию от все еще кастовых европейских обществ. В девятнадцатом веке привилегированные школы и структура профессий, утверждение особых образа жизни, манер и произношения сделали эту систему еще более изощренной, но при этом резко отдалили средние классы от остальных слоев общества. [с.85]

Данный процесс привел к двум непредвиденным последствиям. Во-первых, элиты, или истеблишмент, серьезно изменили характер личных амбиций, направленных в большей мере на достижение престижного общественного положения, чем на обретение власти или богатства. Желание “быть кем-то” возобладало над желанием “делать что-то”, и это имело самые печальные последствия для инноваций и конкуренции. Но если этот результат был прискорбным для тех, кто продолжал к чему-то стремиться, то по-настоящему трагичным он стал для многих способных людей из рабочей или мелкобуржуазной среды, у которых были убиты всякие подобные желания, поскольку они исключались из соревнования в силу их “неподходящего” происхождения. Те же механизмы, которые первоначально способствовали ограниченной мобильности, стали препятствием для обретения ею более широких масштабов.

Единственный выход из этого тупика лежит на путях создания общества, использующего весь спектр либеральных идей, и в первую очередь идею прав человека. Либеральная конституция, где четко очерчены базовые права, делает глубинные связи между представительной формой правления и социальной мобильностью вполне очевидными. Она поощряет мобильность, официально санкционируя личные амбиции. Напротив, в Британии препятствием к их реализации служило отождествление либерализма с патерналистским стилем правления [со свойственными ему], покровительством и почитанием. Это, по сути, означало, что условия реализации тех или иных стремлений определялись не либеральной идеологией, а высшим социальным классом. Сам неписаный характер британской конституции подчеркивает решающее значение неформальных отношений по сравнению с либеральными идеями. Именно поэтому она не могла сыграть ту роль, которую играли писаные конституции в деле воспитания у населения чувства собственного достоинства и гражданственности.

Такова причина того, что наследие тэтчеризма столь неоднородно. Политика, проводившаяся г-жой Тэтчер в 80-е годы, была в гораздо большей степени направлена на ускорение экономических реформ и стимулирование конкуренции, чем на [с.86] осуществление политических преобразований. Эта политика не только вскрыла неадекватность британской конституции, но и поставила под угрозу ее дальнейшее существование. Тэтчеровская политика подорвала независимость ряда наследственных институтов – неформальных инструментов, с помощью которых в Британии насаждались и реализовывались конституционные нормы. Таким образом, она лишь обострила необходимость проведения конституционной реформы.

К сожалению, тэтчеризм был схож с марксизмом в своей недооценке значения политических институтов. Тэтчер проявила радикализм в экономической сфере, не страшась перемен и будучи преисполнена решимости сделать британское общество более конкурентоспособным. В то же время ее серьезным просчетом было то, что она противилась переменам на конституционном поле. Между тем общество, которое она стремилась построить, требовало более четкой либеральной основы, чем та, которую могла обеспечить старая неписаная конституция.

Тэтчеризм явился реакцией на болезнь, поразившую Британию в 60-е и 70-е годы. Ширилось забастовочное движение, процветал корпоративизм, явно просматривались симптомы хозяйственного спада. Но за ее внешними признаками болезнь была не только экономической. Она имела и политическую составляющую. Неписаная конституция не в состоянии была придать стране либеральный облик, все более необходимый по мере того, как британское общество отторгало аристократическую форму. Будучи не в силах сформировать [в гражданах] либеральное сознание, неписаная конституция способствовала деморализации Британии. Неудивительно, что к 80-м годам разочарование в британской политической системе стало всеобщим. Оно возникло не только в академических кругах, увлекающихся американской версией Билля о правах, или среди центристов, сомневавшихся в справедливости избирательной системы, при которой “победитель получает все”. Это разочарование имело более глубокие социальные корни и порождало не слишком четко выраженное, но оттого даже более опасное, циничное отношение к британским политическим институтам. [с.87]

“Британская свобода”, вызывавшая всеобщее восхищение в восемнадцатом и девятнадцатом веках, была тесно связана с аристократической формой общества. Она основывалась на почитании и иерархической структуре, ограничивавших усиление государственной власти. Виговские традиции, на протяжении двухсот лет формировавшие намерения и сдерживавшие действия политиков, – в результате чего, например, правительство в Лондоне считало “немыслимыми” любые меры, способные поставить под угрозу автономию местных органов власти, – исповедовались замкнутым правящим классом. Его новые члены впитывали их вместе со своим кларетом и портвейном. Постоянно менявшиеся и осуществлявшиеся с использованием методов, вызывавших удивление иностранцев, эти виговские либеральные нормы пережили две мировые войны и послевоенный период лейбористского правления.

На протяжении долгого времени считалось, что в парламенте должен преобладать праздный имущий класс, который способен пресекать любые попытки исполнительной власти выйти за пределы своих полномочий и претендовать при этом на бразды местного самоуправления. Не подвергалось сомнению, что такой класс будет выступать в качестве гаранта широких прав личности, особенно имущественных. Та часть конституции, которая обеспечивает баланс между законодательной и исполнительной властями, защищает местную автономию и в значительной мере гарантирует личные свободы, оставалась неформальной. Таков был характер взаимодействия между социальной структурой и политическими институтами в Британии.

Однако данные обстоятельства сделали британскую конституцию особенно уязвимой перед лицом социальных перемен. Этим и воспользовалась г-жа Тэтчер. Ее кабинет резко форсировал такие перемены. Она стремилась расширить и укрепить средний класс, пропагандировать рыночные ценности и проводить популистскую политику за счет урезания власти старого правящего класса. Таким образом, Тэтчер завершила разрушение тех неформальных опор британской свободы, которые создало аристократическое общество. Результатом деятельности правительства стало коренное изменение [с.88] социальной структуры. Оно в большей степени, чем любое другое правительство в двадцатом веке, способствовало завершению в Британии буржуазной революции. Г-жа Тэтчер сама стала ее олицетворением. Она нанесла жестокий удар британскому аристократизму. Ее политика была направлена на завершение перехода к более мобильному и динамичному обществу, где важнейшим ориентиром выступали деньги, а не социальный статус.

Сегодня мы видим, что эти социальные изменения имели далеко идущие конституционные последствия. После того как либеральные конституционные ценности остались без защиты со стороны аристократической социальной структуры, какие гарантии их сохранения могла предоставить британская конституция? Практически никаких. Сама по себе парламентская система не дает гарантий против усиления исполнительной власти, свертывания местной автономии и даже подрыва личной свободы. Хотя она и совместима с британскими либеральными традициями, парламентская система ни в коем случае не гарантирует их защиту.

Если интеграция среднего сословия в парламентскую систему стала одним из величайших достижений Британии в девятнадцатом веке, то ее крупнейшей неудачей в двадцатом стала незавершенность процесса придания либерализму более демократической формы. И, как это часто бывает в истории, первоначальный успех может стать объяснением последующих неудач. Опираясь на неформальный аристократический либерализм, лидеры британских средних классов постоянно недооценивали значения конституционных норм. Вклад, который писаная конституция способна внести в процесс социализации в условиях демократической формы правления, был не сразу осознан новыми членами политического класса, взращенными на аристократической политической культуре. Они научились презирать напыщенную политическую риторику республиканских государств, гордясь сжатыми формулировками британской конституции.

Можно иронизировать по поводу многословного изложения естественных, или неотъемлемых, гражданских прав в американской или французской конституциях, но нет сомнения [с.89] в том, что оно внесло свой вклад в создание устойчивых государственных форм, стоящих на защите этих прав. В Британии же вместо них существовало нечто вроде идеологического вакуума. Голос конституции оставался, в сущности, голосом высших слоев общества – ироничным и тихим, а не настойчивым и громогласным. В философском плане это был голос утилитаризма, а не либерализма, основанного на доктрине прав человека. Конституция не претендовала на то, чтобы дать человеку ориентиры для формирования его личности. Она принимала людские предпочтения и желания за данность. По мере разрушения прежних классовых традиций оказалось, что заменить их нечем. В этом смысле неписаная конституция способствовала созданию ситуации, в которой формирование сколь-либо глубоких убеждений было предоставлено, по выражению Гарольда Макмиллана, “заботам епископов”.

Начиная с 1960 года последствия этого нормативного вакуума становились все более заметными. Примеров того можно привести немало. Один из них наиболее свеж и памятен -внезапная, хотя и мимолетная, канонизация Дианы, принцессы Уэльской. Идеологический вакуум, порожденный неписаной конституцией, особенно тяжело отразился на молодежи. Многие молодые люди так и не обрели ни политических или религиозных убеждений, ни, следовательно, приверженности основным британским общественным институтам. Все более активно ставится под сомнение легитимность монархии, палаты лордов и даже палаты общин. Молодежь ассоциирует эти институты со “старым” режимом, расслоенным обществом, которому она больше не верит. Британское общество осталось без идеалов, и молодым людям пришлось самим искать объекты для поклонения. Одним из таких кумиров ненадолго стала после своей трагической гибели и принцесса Диана. Растерянность принцессы, не сумевшей определить свою роль, ее бунт против установленных порядков – все это оказалось отражением настроений нации, жаждущей духовного подъема, но охладевшей к традиционным символам и ритуалам. В Диане молодому поколению британцев импонировала прежде всего именно ее растерянность, которая была сродни их собственной. У молодежи больше не было никаких [с.90] конституционных убеждений. Они нуждались в субституте и нашли его.

Этот опасный нормативный вакуум в Британии прекрасно отражен в одной из недавних характеристик ее конституции. Отчасти с долей шутки, но в целом довольно-таки точно, ее назвали “гуттаперчевой”. Примитивность конституции заключается в крайней скудости ее нормативного содержания на фоне эмоционального блеска и духовного подъема, обеспеченного великолепием аристократического общества. Британская конституция всегда зиждилась лишь на суверенитете королевской власти перед лицом парламента и верховенстве закона. В остальном же жизнь общества определялась парламентским законодательством и судебными решениями. Процедуры конституционных изменений не отличались от обычного законотворческого процесса. Основные права человека с их [огромной] ролью в определении личных амбиций не были законодательно закреплены.

Минимализм нормативного содержания неписаной конституции заставляет задуматься о той роли, какая отводится в ней обычаям и сложившимся представлениям. Именно этим британская конституция и выделяется из общего ряда. Трудно не согласиться с тем, что неформальная сторона любой конституции является ее важнейшей частью, с тем, что обычаи и устои служат в конечном счете самой надежной гарантией любой политической системы. Именно поэтому многими отторгается идея проведения конституционной реформы в Соединенном Королевстве. Больше всего в британской конституции англичанам нравится ее гибкость – гибкость, которая может исчезнуть в тщательно прописанной хартии. Однако такая точка зрения (особенно после социальной революции, осуществленной г-жой Тэтчер) представляется опасным самообманом. Те, кто и сегодня отрицает необходимость конституционной реформы, вольно или невольно разделяют аристократические понятия о природе британского общества. Между тем они давно уже не соответствуют действительности.

Итак, перед британскими либералами стоит труднейшая дилемма. Если они будут и дальше выступать в защиту неписаной конституции и парламентского суверенитета, противясь [с.91] конституционной реформе, им придется признать, что британское общество обладает особым характером, надежно защищающим его от опасностей, грозящих другим государствам, – таких, как централизация власти. Но именно этот тезис породил в свое время ошибочное и опасное представление о форме конституции как о чем-то несущественном и фактически выхолостил конституционные дебаты в Британии. Он успокаивал общество, отвлекал его внимание от вопросов, которые социальные изменения ставили перед политической системой. К счастью, несостоятельность этой точки зрения становилась все более очевидной в 80-е годы, по мере того как правительство Тэтчер свертывало автономию местных органов управления и централизовывало властные функции.

Стратегия г-жи Тэтчер состояла в том, чтобы создать широкий класс собственников, способный стать более надежной опорой в борьбе против социализма, чем его аристократический предшественник, класс, свободный от комплекса вины за социальные привилегии и в силу этого меньше сочувствующий патерналистской политике. Задумывая эту социальную революцию, она, однако, не ощущала необходимости дать этому новому многочисленному и потенциально более мощному классу собственников [должное] политическое образование. Не сознавала она и необходимости придать публичную и дидактическую форму политическому образованию столь широкой социальной группы. Борясь против аристократических ценностей, Тэтчер, по-видимому, имела слабое представление о недостатках демократического, или буржуазного, общества. Однако некоторые особенности нового общества – его ориентация на получение прибыли, его коммерческая этика и пренебрежение к общественным проблемам – не предвещают ничего хорошего ни для политической системы, ни для демократических свобод.

Г-жа Тэтчер, кажется, не сознавала и того, что движение к более демократичному, менее иерархическому обществу порождает, в противоположность ее политике дерегулирования прочих сфер жизни, тенденции к централизации в британской политической системе. Эти тенденции, зародившиеся еще в девятнадцатом веке вместе с централизацией государственного [с.92] управления в интересах социальной реформы, продолжились созданием (вслед за введением всеобщего избирательного права) жесткой партийной системы, установлением контроля над законодательной властью со стороны кабинета и воплотились, наконец, в полную управляемость кабинета со стороны премьер-министра. Недавний кризис вокруг Косово показал, что сегодня практически никто не может помешать премьер-министру даже ввязаться в войну по своему усмотрению.

Отсутствие формальных конституционных норм, обеспечивающих рассредоточение полномочий и власти, серьезно затруднило противодействие централизации власти в Британии. Например, когда правительство Тэтчер попыталось прибрать к рукам местные органы власти (в которых зачастую преобладали представители лейбористской партии), ее противники могли апеллировать лишь к эмоциям и традициям, но не к конституционным принципам. По этому вопросу даже не возникло серьезной общественной дискуссии. Юристам, встревоженным недавно высказанными реформаторскими предложениями лорда-канцлера, было нелегко найти достаточно внятную конституционную норму, способную прояснить, что именно ставится под угрозу этими предложениями. Нарастающее слияние властей в британской политической системе оставило местные органы управления и судейский корпус фактически без всякой формальной защиты. Некоторые утверждают, что свобода печати и права человека находятся не в лучшем положении, приводя в качестве примера предоставленное недавно полиции право ареста и временного задержания граждан по подозрению, а также предложение урезать права суда присяжных.

Почему же г-жу Тэтчер не насторожили последствия, которые имела ее экономическая и социальная политика для конституционного устройства страны? Дело не только в искушении властью. Причина была иной. Тэтчеризм не только внес свой вклад в обострение конституционного кризиса – он сам явился следствием этого кризиса; в нем нашла свое отражение удовлетворенность неписаной конституцией. Не случайно идеология тэтчеризма сводилась к узкоэкономической форме либерализма. Тэтчеризм стал реакцией на то, что принято [с.93] называть моральным вакуумом в Британии. Будучи вполне удовлетворены конституцией, Тэтчер и ее сторонники пытались заполнить этот вакуум сугубо экономическим либерализмом – либерализмом, начисто лишенным его политического аспекта.

Утрата корней и идеалов, характерная для британского общества 60-х и 70-х годов, столь раздражавшая будущих тэтчеристов и вызывавшая обвинения этого общества в нигилизме, была результатом эрозии ценностей, прежде обеспечиваемых классовой системой, в условиях, когда британским подданным не была предложена новая общая идея – идея гражданственности. Суверенитет Короны перед лицом парламента означал лишь равное подданство, и ничего более. Без четких ориентиров гражданственности, обеспечиваемых политической системой, жизнь в Британии представляла собой странную смесь аристократической беспечности и пролетарской вульгарности. В стране царила кричащая безвкусица, рыночные ценности вытеснялись дешевой театральностью и эксцентричностью, время от времени сменявшимися на приступы истерики по поводу неуклонного ухудшения экономической ситуации.

Именно против такого вакуума выступили в конце 70-х годов Тэтчер и ее единомышленники. Именно это дало им шанс. Заполнять этот вакуум они стали экономическим либерализмом и рыночной идеологией в глянцевой обертке а lа Хайек, найдя при этом вполне благодарную аудиторию. Полагать, что тэтчеризм обязан своим триумфом чувству страха, которое охватило страну перед лицом беспрецедентной безработицы, выбившей почву из-под ног профсоюзов и нарушившей безмятежный покой “государства благосостояния”, где предпринимательская прибыль упала до уровня, поставившего под сомнение экономический рост в Соединенном Королевстве, – значит серьезно недооценивать эту доктрину. Тэтчер получила свой шанс прежде всего благодаря нравственной неопределенности, остро ощущавшейся младшими братьями и сестрами бунтовщиков и романтиков [60-х], которые хотели по-ницшеански уйти по ту сторону добра и зла. Молодое поколение искало духовные ориентиры и точки приложения своих [с.94] сил в этом неустойчивом мире. Безусловно, оно не хотело жить в бедности. Однако при этом оно стремилось к понятным и четким идеалам и целям, чем разительно отличалось от “поколения веселящегося Лондона” 60-х годов.

Простые, но ясные представления г-жи Тэтчер о рынке и качествах, необходимых для достижения коммерческого успеха, обеспечили ту концептуальную основу для последующих действий, потребность в которой ощущалась столь явственно. Именно ее отсутствие, как мы сейчас понимаем, было ахиллесовой пятой кейнсианской теории регулирования спроса, определявшей британскую экономическую политику на протяжении первых послевоенных десятилетий. Кейнсианские методы, успешно применявшиеся на макроэкономическом уровне, не могли лечь в основу последовательной программы индивидуальных действий. Кейнсианская теория фиксировала взаимозависимость расходов и сбережений, усилий и вознаграждения. При этом, однако, роль этих принципов в построении личных жизненных планов оставалась неясной.

Напротив, тэтчеризм предлагал четкий план, которым можно было руководствоваться в жизни и который основывался на либерализме, лишенном его политических и моральных аспектов. Он подчеркивал выгоды участия в рыночной экономике, а не акцентировал внимание на разнообразии стилей жизни, возможном в результате утверждения равенства граждан в своих основных правах, и не касался проблемы заботы о ближних, подразумеваемой нравами гражданства. Те аспекты либерализма, которые должны были уравновешивать или смягчать его жесткие экономические принципы, отсутствовали в программе Тетчер. В частности, обязанности гражданина, диктуемые заботой об общем благе, занимали в ней незначительное место. Напротив, гражданское общество – с его проблемами труда и прибыли, накопления и досуга – оказалось центральной темой тэтчеровской риторики. Тэтчеризм, таким образом, избавил британский либерализм от его идеализма.

Нигилизму, которым, по мнению Тэтчер, были отмечены 60-е и 70-е годы, и ее ответной узкоэкономической стратегии можно было бы противопоставить формально либеральную [с.95] политическую систему, базирующуюся на признании прав человека и дающую основу как для самоопределения личности, так и для честолюбивых замыслов. Поэтому недавний всплеск интереса к конституционной реформе в Британии и запоздалое начало осторожных реформ при нынешнем лейбористском правительстве г-на Блэра, – ознаменованное отменой права потомственных пэров заседать в верхней палате, предоставлением Шотландии и Уэльсу права иметь собственные законодательные ассамблеи, а также юридическим закреплением прав участников британского судопроизводства, – далеко не случайны. Они стали результатом давно копившегося недовольства политической системой, которая ставила обычаи и сложившиеся представления выше принципов.

Либеральная конституция с закрепленными в ней формальным разделением полномочий и принципами правосудия, предоставляющего гражданам юридически обеспеченное право на защиту от произвола исполнительной и законодательной власти, играет важную роль в процессе социализации в период, когда обычай перестает служить адекватной формой для самоопределения личности. Либеральная конституция открывает перед человеком возможность всерьез заявить о своих притязаниях и в то же время определяет критерии оценки их законности. Придавая широкому диапазону требований неоспоримую легитимность, такая конституция способствует укреплению в людях чувства собственного достоинства и формированию гражданина, не боящегося обвинений в самонадеянности, – гражданина, “знающего свое место” не в том смысле, какой придавался этому выражению в старом иерархическом обществе, но в новом, более эгалитаристском понимании. Таким образом, одной из основных задач либеральной конституции является поддерживать и поощрять социальную мобильность – иными словами, давать людям надежду.

На протяжении большей части двадцатого века развитию более демократической формы либерализма в Британии препятствовали как пережитки аристократизма, сохранившиеся в высшем слое среднего класса, так и протестные настроения в пролетарской среде. Г-жа Тэтчер выступила против обоих этих явлений, рассматривая их как помеху нормальному функционированию [с.96] общества, основанного на принципах свободного рынка. Она разрушала аристократические ценности, пытаясь создать широкий класс собственников, который служил бы надежным препятствием на пути социализма. Она положила конец политике, основанной исключительно па классовых интересах, и принялась за строительство партийной системы, базирующейся на всеобщем признании капитализма, или свободного рынка.

Однако средства, которые она использовала для этих целей, были сугубо экономическими, а не политическими. Она не понимала связи между либеральной конституционной системой, рыночными стимулами и социальной мобильностью. В этом смысле Тэтчер представляется сегодня не радикалом, а скорее последней значительной фигурой британского “старого” режима. Ее правление показало, что если политический либерализм без экономического бессилен, то экономический либерализм без политического слеп.

Из сегодняшней ситуации в Британии Европа может сделать два вывода. Первый из них печален. Нынешняя Британия не может служить образцом конституционализма для Европы, так как сама переживает жесточайший конституционный кризис. Если британские политики старшего поколения еще сохранили взгляды, сформировавшиеся в условиях местной автономии и децентрализованной формы государственного правления, то их молодые коллеги выросли в гораздо более централизованном государстве – в некоторых отношениях самом централизованном в Европе. Неформальные механизмы воспроизведения старых конституционных норм разрушены, и теперь предельно ясно, что парламентский суверенитет не может служить формальным препятствием для беспредельной централизации власти. Опасность состоит в том, что схема, до недавних пор действовавшая в некоторых государствах континентальной Европы, – жесткое управление из центра, изредка наталкивающееся на яростное сопротивление со стороны периферии, – может начать функционировать и в Британии, причем именно в тот момент, когда движение по пути европейской интеграции ставит в Европе конституционные проблемы на первое место в повестке дня и придает [с.97] особую актуальность вопросу взаимоотношений между центром и регионами.

Увы, в тот момент, когда Европа так нуждается в конституционном вдохновении, голос старой британской конституции едва слышен, а голос новой еще не набрал силу. Голос старой конституции был, по своей сути, патрицианским. Он провозглашал лишь общие неформализованные принципы взаимоотношений между центром и периферией – принципы, сводившиеся к понятиям “здравого смысла” и “приличий”. Эти понятия, быть может, и были достаточно действенными в рамках традиционной политической культуры, но они едва ли могут служить внятным и логически обоснованным руководством к конституционному строительству в новой Европе.

Учитывая ту роль, которую Британия сыграла в создании представительной формы правления в Европе, можно лишь удивляться тому, что сегодня англичане являются наименее грамотным в области конституционных проблем европейским народом. Это проявляется в частых нападках британских политиков на Маастрихтский и Амстердамский договоры, равно как и на любые шаги по пути к европейской федерации. Британские критики зачастую отождествляют федерализм с централизацией. Та политическая традиция, которая когда-то вдохновляла Монтескье и американских федералистов, сегодня порождает политиков, которые, кажется, не способны понять, что федерализм предполагает распределение власти между центром и периферией и создает политическую систему, защищающую местную автономию в отсутствие аристократии.

Те привычки и установки, которые в свое время позволили британцам создать представительную форму правления, были настолько тесно связаны с аристократической структурой общества, что ослабление этой структуры поставило под угрозу существование этих moeurs. Это печально для Европы, но страна с самой старой традицией самоуправления потеряла сегодня свой голос, – а если у нее и осталось какое-то его подобие, то оно вряд ли может облечь инстинктивные представления о самоуправлении и культуре согласия в форму конструктивных конституционных предложений. В 60-е годы Дин [с.98] Ачесон, тогдашний государственный секретарь США, заметил, что Британия потеряла империю и еще не нашла для себя нового места в мире. Намного большей трагедией для нее стало то, что, потеряв аристократию, она лишилась способности выдвигать и формулировать конструктивные идеи.

Однако даже в своем нынешнем виде британская политическая традиция способна, пусть и исподволь, донести до Европы важную мысль. Ее неписаная конституция содержит в себе истину, в равной степени относящуюся ко всем политическим системам. Она состоит в том, что обычаи и установившиеся представления – moeurs – на коротких отрезках истории оказываются сильнее декларируемого права. Неписаная британская конституция создала тип государства, которое с уважением относилось к обычаям и мнениям и при этом (до тех пор, пока не возникла необходимость создания формальных структур для нового, вполне демократического типа общества) быстро реагировало на меняющиеся социальные условия. Сегодня этот факт является одним из важнейших доводов в пользу представительной формы правления как таковой. Представительные институты позволяют обществу осуществлять самоконтроль, реагировать на меняющуюся ситуацию, а также предоставляют возможность выявлять потребности и действовать сообразно с новыми обстоятельствами.

Старая неписаная конституция показала, что сложившиеся обычаи и взгляды составляют основу закона. Если формализованное законодательство отходит слишком далеко от таких обычаев и взглядов или противодействует им, оно вряд ли одержит верх. Эту истину британцы улавливают инстинктивно. Именно она лежит в основе их критического отношения к излишне стремительной европейской политической интеграции. Они понимают, что только культура согласия, являющаяся наследием британского самоуправления, может привести к добросовестному выполнению в самой Британии предписаний, исходящих из Брюсселя, в то время как эти же предписания будут игнорироваться или обходиться в других странах – Греции, Испании и даже во Франции, – там, где корни подобной культуры, да и самого института самоуправления, еще недостаточно окрепли. [с.99]

Доверие к закону, которое является важнейшим атрибутом культуры согласия, приходит не сразу. Его гораздо легче потерять, чем приобрести. Этим во многом объясняется негативная реакция Британии на стремительное строительство федеративной Европы, на резкий отход национальных государств от их политических традиций. Опасность состоит в том, что подобное движение не столько приведет к распространению по всей Европе культуры согласия, сколько поставит ее под угрозу там, где она уже существует. Ведь глупо было бы полагать, что все государства Западной Европы обладают одинаково высоким уровнем культуры согласия, чтобы безоговорочно принять принцип верховенства закона. [с.100]

 

предыдущая

 

следующая
 
содержание
 

Сайт создан в системе uCoz