предыдущая |
следующая |
|||
содержание |
М.: Логос, 2001. – 312 (+XLVII) с.
Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста
на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания
5. О ЗНАЧИМОСТИ КОНСТИТУЦИЙ
Немногие общества отдают себе отчет в том, какие обстоятельства принимаются ими как данность. Но эти обстоятельства формируют мировоззрение людей и служат критериями оценок тех или иных явлений и событий, позволяя определять их значимость. Поэтому, пытаясь понять самих себя, мы часто не замечаем очевидного.
Применительно к Европе, как мне кажется, это наблюдение особенно справедливо в отношении государственной власти. Мы перестали понимать, в чем заключаются отличительные особенности формы правления, возникшей в Европе в эпоху позднего средневековья, – государства. Ущербность нашего сознания отражается в том, как мы используем понятия. В частности, мы применяем термин “форма правления” как если бы он был синонимом термина “государство”. Однако это далеко не так. Большинство обществ имели властные структуры, в корне отличавшиеся от европейского государства.
Государство – это одна из форм правления, та, при которой верховная власть определяется конституцией, писаной или неписаной. Оно возникло сравнительно недавно и лишь в одной части света. Его возникновение не было неизбежным. Оно не является обязательным атрибутом общества или устойчивого социального порядка. Однако ввиду того, что государство как форма правления быстро распространилось в девятнадцатом и двадцатом столетиях и приобрело почти всеобщий характер, нам трудно припомнить, каковы его отличительные черты. Внимательно присмотревшись, мы видим его повсюду. И чем больше мы к нему приглядываемся, тем меньше мы его понимаем. [с.101]
Но лишь осознание отличительных особенностей государства может дать нам истинное понимание природы того общества, формированию которого оно способствовало, – нашего типа общества. Это общество столь же специфично, как и само государство.
Иногда эти моменты гораздо острее воспринимаются теми, кто живет за пределами западного мира. Во многих незападных обществах возникла острая, хотя и не всегда осознанная негативная реакция на государство как форму политического строя. Создание государства рассматривается там как часть процесса “вестернизации”. Незападные народы, таким образом, считают, что государство несет с собой угрозу их традиционной культуре, унаследованным от предков нравственным устоям и самому образу жизни. И эти опасения не напрасны.
Почему незападные общества, даже перенимая государственную структуру, чувствуют себя [в новых условиях] как-то неуютно? На то есть основания. Государство – не бездушный механизм, не машина. Идея государства заключает в себе ценности, которые разделяют, мягко говоря, далеко не все человеческие общества. Эти ценности [были осознаны как таковые] и получили свое развитие на Западе, составив сущность той модернити, которую Запад экспортировал в другие части света. Ими являются равенство и вера в равную нравственную значимость людей. Связь между государством и идеей равенства на первый взгляд может казаться незаметной. Однако именно она оказывается отличительной чертой государства как формы правления. Эта связь определяет и тип того общества, которое формируется государством и которое в Европе принято называть “гражданским обществом”.
Понимание связи между государством и приверженностью равенству важно не только для незападных обществ, переживающих процесс создания новых государств. Оно также важно и для тех, кто реформирует существующие западные государства или пытается создать новое федеративное государство в Европе. Поэтому при оценке возможных сильных и слабых сторон грядущей федеративной Европы нам предстоит решить три задачи. Во-первых, необходимо выяснить, чем [с.102] государство отличается от других форм правления. Во-вторых, нужно понять, каким образом государство способствует созданию особой, эгалитаристской, модели общества. И в-третьих, следует определить, какие преимущества для гражданского общества может обеспечить (и может ли обеспечить вообще) федеративное устройство Европы по сравнению с Европой национальных государств. Будет ли федерализм служить идеалам справедливости, гражданских свобод и человеческого достоинства более успешно, чем национальные государства? В конечном счете именно в этом суть проблемы.
Безусловно, не все виды государства способствуют утверждению ценностей равенства в одинаковой степени. Именно поэтому столь большое значение имеют их конституции. Последние могут организовать систему власти таким образом, чтобы либо максимизировать значение ценностей равенства для государства, либо свести его до минимума.
Таким образом, нам прежде всего нужно выяснить, как государство связано с ценностями равенства. По традиции, самым важным атрибутом государства считался его “суверенитет”. Концепция суверенитета формировалась в Европе параллельно с развитием государства в начале Нового времени, с пятнадцатого по семнадцатый век. Что имелось в виду, когда говорилось, что государства и их правители обладают властью суверена? Считалось, что все члены общества в равной степени подчинены их власти. Верховенство суверена или органа, обладающего верховной властью, означало, что никакие обычаи или исторические прецеденты не могли законным образом ограничить его право создавать новые законы. Законами становились, в сущности, распоряжения суверена, и эти распоряжения касались, по крайней мере потенциально, каждого [его подданного]. Суверен не имел нужды испрашивать согласия родителей на то, чтобы осуществлять власть над их детьми, в отличие от обществ, где управление осуществлялось через старейшин. Он мог также не принимать во внимание установившиеся корпоративные, сословные и даже церковные привилегии.
Таким образом, сама идея государства предполагает равное подчинение верховной законодательной власти – [с.103] суверену. Государство предполагает равноподчиненное положение всех его подданных как основу их специфических прав и обязанностей, обеспеченных правовой санкцией. Поэтому становление суверенитета в любом обществе начинается как бы с чистого листа. С образованием суверенного органа или государства наследственные права и привилегии утрачивают законную силу, если их не подтверждает суверен, – чему длительное время противодействовали привилегированные европейские структуры, такие, например, как французские parlements. Таким образом, в обществе с государственной формой правления не существует логических границ социальным нововведениям (хотя этот процесс может иметь четкие объективные пределы), при условии, что эти нововведения не вступают в противоречие с требованием равной подчиненности, определяющим характер взаимоотношений между сувереном и его подданными.
Сегодня эта глубинная связь между концепцией государства и идеей равенства крайне важна для понимания негативного отношения к модернизации во многих незападных обществах. Концепция государства является сегодня наиболее действенным средством распространения индивидуалистических ценностей за пределы западного мира. Ибо в чем состоит создание государства? Простое “заимствование” государства как политической формы влечет за собой внедрение ценностей, которые традиционалисты в других странах могут рассматривать как подрывающие сложившийся общественный строй и их верования (хотя и не всегда могут в полной мере осознать это). Перед приверженцами традиций встает сложная проблема: можно ли сформулировать свои возражения, не прибегая к терминам и понятиям, отражающим, в сущности, те самые ценности, против которых они выступают.
Так, можно утверждать, что выражения “исламское государство” или “исламская демократия” внутренне противоречивы, поскольку в них смешаны несовместимые понятия. С одной стороны, слово “исламский” может означать отрицание различий между законом и обычаем, возврат к традиционному обществу – иными словами, отказ от государства как такового. С другой стороны, употребляя такие термины, как “государство” [с.104] или “демократия”, традиционалисты привносят в свою собственную риторику эгалитаристские, или индивидуалистические, ценности, которые они на словах (а возможно, и на деле) осуждают как западные или христианские. Дилемма, стоящая перед ними, заключается в том, что они уже не могут представить иной формы правления, кроме государства, хотя последнее несет в себе те самые индивидуалистические ценности, против которых они выступают. Государство становится чем-то наподобие троянского коня, таящего в себе эгалитаристские, или индивидуалистические, идеи, которые не обязательно должны явным образом проявляться в его политике.
Наиболее ярким тому примером во второй половине двадцатого столетия стала Индия после обретения ею независимости – общество, где архаичная кастовая система, основанная на принципе несопоставимости человеческих качеств, сочетается с современным государственным строем, предполагающим равенство всех граждан перед законом. Воздействие этих противоположных друг другу моральных посылок на касту, например неприкасаемых, было поистине драматичным. Поскольку в Индии кастовая принадлежность остается основой самоидентификации личности, можно сказать, что индийское общество страдает от некоего подобия коллективной шизофрении.
Государственный суверенитет имеет важное следствие этического порядка. Ни один подданный государства не обязан подчиняться другому подданному как таковому. Право командовать и обязанность подчиняться уже не являются атрибутом унаследованных или традиционных социальных ролей. Конкретные социальные роли ныне очерчиваются обладающим неограниченными юридическими правами государством, которому все его подданные подчинены в одинаковой степени. Таким образом, концепция суверенитета становится точкой опоры для самоидентификации личности. Поэтому было бы самообманом считать, что государство – это нечто абсолютно внешнее по отношению к нам самим. Нормы государства существуют в нашем сознании, если только мы ощущаем себя равноправными членами общества. Это обеспечивает [с.105] государству важнейшую роль в процессе социализации, так как через доктрину суверенитета создается основа для определения роли личности в обществе. В этом заключается дух европейского типа государства, его уникальное историческое достижение.
Возникновение доктрины суверенитета привело к созданию в Европе новой модели общества, которую мы воспринимаем ныне как нечто само собой разумеющееся, – эгалитаристской модели. Общество в ее рамках рассматривается как совокупность индивидуумов. Суверенитет государства над индивидуумами конституирует то, что можно назвать первичной [социальной] ролью, единой для всех, тогда как другие социальные роли – отца, государственного служащего или парикмахера – являются вторичными по отношению к ней. К этой первичной роли может быть добавлено (или не добавлено) бесчисленное множество других социальных ролей, выступающих атрибутами того или иного субъекта. Однако все они не определяют субъекта. Так, понятия “отец”, “католик”, “врач” могут дополнять (или не дополнять) характеристики индивидуума, но последний в любом случае остается индивидуумом. В обществе, где нет государства, все обстоит иначе. Там не существует первичной, или метароли, которой суверен наделяет индивидуума, и поэтому отдельные роли не объединены общим для них статусом.
Даже самосознание, обусловленное общим языком или племенным родством, отличается от самосознания, обусловленного равным подчинением суверену. Язык или племенное родство позволяют членам сообщества отличить себя от тех, кто к нему не принадлежит, но не обязательно обусловливает фундаментальное равенство в статусе внутри группы; скажем, принадлежать к племени хауса или говорить на хинди не означает быть индивидуумом, тогда как (в мире национальных государств двадцать первого века) быть гражданином Нигерии или Индии – означает. Именно такое разделение первичной и вторичных ролей и предполагает идея суверенитета. Поэтому самосознание личности в национальных государствах, сформированное разделением первичной и вторичных ролей, является гораздо более сложным, чем в племенных, [с.106] клановых и феодальных обществах, где неравенство от рождения означало отсутствие единой для всех социальной роли.
Эти отвлеченные рассуждения можно проиллюстрировать примерами из истории. Принято считать, что расцвет европейского индивидуализма приходится на позднее средневековье. Мы вполне отдаем себе отчет в том, что понимаем Эразма, Лютера и Монтеня, разделяем их мысли и чувства таким образом, каким мы не можем понять Людовика Святого, Ричарда Львиное Сердце или св. Франциска Ассизского. На связь между бурным расцветом индивидуализма в Европе и становлением суверенного государства почти никогда не обращают внимания. А следовало бы. Наличие или отсутствие суверенного государства серьезно изменяет сами источники самосознания личности. В отсутствие государства они могут быть чрезвычайно разнообразными. При этом они не предполагают того базового равенства в статусе, которое достигается в условиях суверенного государства. Видимо, не случайно гуманизм произведений Шекспира, который выявлял единую природу людей, скрывающуюся за разными социальными ролями, проявился именно в эпоху усиления притязаний государства на свой суверенитет.
Для большей ясности можно провести мысленный эксперимент. Представим себе помещение, в котором собрались разные исторические типы, скажем, древнеегипетский раб, неприкасаемый из Индии, представитель племени ашанти, средневековый европейский крепостной и француз, живший в девятнадцатом веке. Кем они выглядят в их собственных глазах? Какими терминами они будут пользоваться, если им потребуется определить сущностные черты своей личности? Что касается раба, неприкасаемого и дикаря, каждый из них сможет сказать о себе лишь то, что он раб, неприкасаемый или ашанти. Вопрос о причинах такого общественного статуса даже не возникает. Их социальные роли, так сказать, оправдывают сами себя. На первый взгляд это относится и к средневековому европейскому крепостному. Но только на первый. Крепостной уже может сказать о себе, что у него есть душа, то есть он – Божье созданье. Здесь уже появляются первые проблески мысли об основополагающем равенстве статусов. Однако [с.107] это равенство относится пока только к душе, то есть к миру потустороннему, а не земному. В лучшем случае мы имеем здесь дело с индивидуумом как носителем нравственной роли или статуса. О социальном статусе или роли речь пока не идет, ибо не существует такого института, как государство, способного создать и защищать права, обеспечивающие [первичную] роль индивидуума. Что же касается француза девятнадцатого века, то в его эпоху такой институт уже существовал. Он может называть себя французским гражданином, которому государство формально гарантирует социальное равенство.
Таким образом, [роль] индивидуума становится организующей, или первичной, в любом обществе, построенном в форме государства. Иными словами, в само понятие государства встроен критерий, ограничивающий иерархическую структуру общества. Само возникновение государства влечет за собой становление эгалитаристской, или индивидуалистической, модели общества. Это необходимо иметь в виду, если мы хотим применять термины “государство” и “индивидуум”, вполне понимая их значение и их взаимозависимость. Последняя и обусловила расцвет европейского индивидуализма в эпоху позднего средневековья.
Теперь возникает возможность объяснить то, над чем так долго ломали голову философы, а именно: почему индивидуумы инстинктивно ощущают себя обязанными государству, подданными которого они являются, даже если его конституция далеко не демократична и даже если оно еще не трансформировало порожденный суверенитетом принцип равной подчиненности в его первую легитимную производную – в принцип равенства всех перед законом.
Почему вы или я должны признавать за собой обязанность подчиняться государству? Классические ответы на этот вопрос выводят эту обязанность либо из роли государства в разработке и защите основных прав человека, либо из его функции обеспечения благосостояния и максимального удовлетворения потребностей [граждан]. Однако эти аргументы не затрагивают сути проблемы. Они не акцентируют внимания на роли, которую государство сыграло в утверждении самосознания [с.108] индивидуума, и, таким образом, не выявляют то, что можно назвать априорным правом государства на власть – правом более обоснованным, чем вытекающее из гоббсовской философии, в которой подчеркивается ключевая роль государства в обеспечении нашей защиты, в поддержании мира и порядка.
Конечно, эта глубинная связь между индивидом как социальной ролью и государством как формой правления отнюдь не означает, что люди обязаны беспрекословно соблюдать законы независимо от их содержания. Ее не следует также понимать как запрет для человека иметь собственные суждения относительно легитимности различных форм государственного устройства, а также достоинств и недостатков различных конституционных режимов.
Самым убедительным подтверждением этому служит пример Южной Африки времен апартеида. Оценка легитимности государства осложнялась в этом случае тем, что его претензия на суверенитет – то есть на равную подчиненность ему не подкреплялась обеспечением равенства всех граждан перед законом. В современном мире взаимосвязь этих элементов настолько привычна, что ее отсутствие в Южной Африке вызывало недоумение. Неудивительно, что это привело к квазисемантическим спорам о том, является ли ЮАР на самом деле государством и имеют ли его законы юридическую силу для его предполагаемых субъектов.
Нечто подобное можно проследить и на более раннем примере – примере дореволюционной Франции. В последнее столетие “старого” режима французская аристократия не оспаривала более суверенные права короля – в принципе король считался источником всех позитивных прав и обязанностей. В то же время, как и прежде, знать считала свои старые привилегии исконными и неотъемлемыми. Именно эти представления и объединяли аристократов в особую касту. Они не могли отказаться от них, не поставив под угрозу само существование таковой. Однако несовместимость наследственных прав с новой концепцией равноправия ощущалась еще до того, как она была формально признана. Результатом явилась идеологическая эрозия, в процессе которой аристократия стала рассматривать [с.109] свои традиционные права как простые привилегии, дарованные ей случаем, а не как нечто, подкрепленное естественным правом и ограничивающее верховную власть короля. Эта непоследовательность, проистекавшая из все более набиравших силу индивидуалистских представлений о государстве, несомненно, внесла свой вклад в падение “старого” режима и в конечном счете способствовала исчезновению традиционного кастового общества во Франции.
Итак, государство совместимо не с любым социальным строем. Суверенитет государства предполагает эгалитаристскую, или индивидуалистическую, модель общества. Его исходные предпосылки складываются в то, что мы называем гражданским обществом. Но какая идея является центральной в гражданском обществе? Это идея равенства в статусе, даруемого государством своим подданным, что создает, по крайней мере потенциально, сферу личной свободы или выбора, сферу частной жизни. Причины этого теперь очевидны. Так как теперь никто не рождается с обязательствами подчиняться кому-либо, любое общество, обладающее государственной структурой, имеет [определенный] потенциал свободы. Убеждения и практика, ассоциирующиеся с государством, создают основу для отделения общественной сферы от частной, которая отныне определяется как сфера, где личный выбор может и должен определять действия человека.
Государство обусловливает социальную роль индивидуума и иным образом. Оно ранжирует отдельные типы существующих в обществе правил, что непосредственно вытекает из становления его как суверенного агента. Если какой-либо институт наделяется верховной властью, то возникает различие между позитивными законами – распоряжениями или правилами, исходящими от суверена, – и другими общественными установлениями или обычаями. Правила, которые устанавливаются сувереном и соблюдение которых контролируется государственными органами (например, “убивать лебедей запрещено”), обязательны для исполнения, тогда как другие общественные правила и обычаи (например, “мужчинам следует вставать, когда в помещение входит женщина”) – нет. Как следствие, статус общественных правил перестает быть [с.110] одинаковым. Некоторые из них проводятся в жизнь органами государственной власти, а другие – нет (хотя исполнения последних могут требовать общественное мнение и религиозные убеждения).
Если закон молчит, никто не может быть легально принужден к совершению каких-либо действий. Многие из живущих в Европе мусульман все еще считают, что в общественном месте женщинам следует носить чадру. Однако в обществе, где существует государственная власть и отсутствует соответствующий закон, этот обычай не может проводиться в жизнь правовыми средствами или претендовать на легитимный статус. Таким образом, за рамками позитивного законодательства имеется широкая группа правил и обычаев, к которым государство, по крайней мере с формальной точки зрения, относится индифферентно. Это различие лежит в основе разделения государственной и частной сфер. Сама мысль о существовании последней, где люди ведут себя как им заблагорассудится, была бы невозможной и неприемлемой в обществе без государства, где все правила основаны на обычаях, имеют одинаковый статус и обеспечены одинаковой правовой санкцией. В таких обществах не существует формального разделения общественной и личной сфер жизни, границы между государством и гражданским обществом. В них может иметь место лишь одна сфера, и именно потому, что там отсутствует институциональная или идеологическая база для проведения разграничений между правилами, установленными государством, и правилами, которые, с точки зрения государства, являются дискреционными. Следовательно, личность человека в таком обществе не раздвоена, как это происходит там, где есть государство.
Однако это не единственное последствие для самоидентификации индивидуума. Возможность бесконечного обновления законодательства, вытекающая из постулирования суверенитета, способствует появлению и утверждению принципа личной автономии, в соответствии с которым индивидуум может покончить со своим прошлым и, в определенных пределах, начать все сначала. И здесь учение Гоббса о чистом листе, или tabula rasa, – о разрыве (пусть даже чисто логическом) [с.111] с унаследованными правилами и ролями как предпосылке наделения суверена неограниченными правовыми полномочиями – может рассматриваться как институциональное отражение изменившихся отношений между личностью и ее собственными ролями. Это связано с тем, что право издавать обязательные для всех законы предполагает существование и способствует созданию общества, где личность воспринимает себя в новой абстрактной роли, – отличной от тех социальных ролей, которые она может играть.
Даже знаменитую формулу Декарта “мыслю – следовательно, существую” можно рассматривать как отражение воздействия государства на самосознание личности. Изменение отношения личности к ее собственным ролям знаменует собой рождение воли в специфическом современном значении – в том смысле, что потенциал личности никогда не может быть реально исчерпан, – и ставит отвлеченное “Я” выше общественного строя. В этом случае аналогия с сувереном весьма показательна. В новой [европейской] нравственной философии индивидуум часто рассматривается как суверен в сфере морали. Хотя идея личной свободы и не является производной от доктрины суверенитета, последнее добавляет ей убедительности.
Все это подтверждается и другими историческими свидетельствами. В Европе слово “свобода” перестало соотноситься с определенным классом или статусом и стало нравственным принципом [именно] в эпоху становления государства. И это неудивительно. Свобода как общий принцип не играла заметной роли в обществе, где социальное положение приобреталось по праву рождения, а основополагающее равенство статуса (или человеческой природы) признавалось, пожалуй, только церковью, глашатаем законов иного мира. Можно продолжить рассмотрение различий, касающихся отношения к государству и социальным ролям, сравнивая ситуацию в европейских обществах начала Нового времени и последних двух столетий. В более ранний период число социальных ролей было весьма ограниченным. Слабое развитие разделения труда, пережитки феодального статусного неравенства, сохранившиеся в постфеодальный период из-за различий в материальном положении и уровне образования, – все это на первых порах [с.112] мешало проведению в жизнь принципа равной подчиненности. Даже если у человека уже не было юридически закрепленного социального статуса, он все же de facto занимал определенное место на иерархической лестнице. Диапазон общих для всех (человеческих) атрибутов личности оставался минимальным, хотя возникновение протестантизма, утверждающего принцип равенства исходя из права на свободу совести и личных суждений, показывает, насколько существенным (а иногда и взрывоопасным) может быть даже минимум таких атрибутов.
Как бы то ни было, с девятнадцатого века стремительное расширение диапазона социальных ролей значительно укрепило идею основополагающего равенства в статусе. Углубление общественного разделения труда, которое стало возможным благодаря установленной государством структуре личных прав, означало, что люди начинали пробовать себя во все большем количестве ролей. Это побуждает, и даже заставляет, человека рассматривать себя в первую очередь как исполнителя роли, но, что было весьма новым, не отождествлять себя с этой ролью. Появляется все больше возможностей выбирать роли и отказываться от них. Таким образом, исполнение человеком некоей социальной роли эволюционировало от чисто формального состояния, опирающегося на принцип равной подчиненности, до уровня важнейшего фактора европейской общественной жизни.
Таким образом, возникновение государства коренным образом изменяет отношения социальных субъектов к их собственным ролям. Оно создает внешний критерий оценки конкретных прав и обязанностей, определяющих эти различные роли. В обществе, где нет государства, – обществе, в котором привилегии и обязанности распределяются согласно обычаю, в соответствии с наследственными атрибутами данной сословной или культурной группы, – такого внешнего критерия не существует. В подобном обществе нет и индивидуумов в собственном смысле этого слова. Последнее связано с отсутствием институциональной базы, на которую субъекты могли бы опереться при формулировании своих претензий на равный с другими статус и при его защите. [с.113]
Итак, индивидуализация общества и развитие государства тесно взаимосвязаны. Они представляют собой две стороны одного и того же процесса перемен. Равное подчинение суверенной власти, которое позволяет индивидууму осознать себя как такового, явилось логической предпосылкой и исторически предшествовало появлению представлений об основных гражданских свободах, формированию той структуры основных прав, которая закрепляет и расширяет понятие индивидуума как социальной роли. Именно эта структура основных прав превращает внедренный государством протолиберализм в реальный, или овеществленный, либерализм. В истории европейской мысли начала Нового времени это выразилось в переходе от “Левиафана” Гоббса (1651) к “Двум трактатам о государственном правлении” Локка (1690).
Разумеется, законы государства могут закреплять или создавать формы неравенства – например, определять неравное отношение к людям по расовому или половому признаку, – что, казалось бы, противоречит представлению о наличии связи (пусть и неявной) между государством и идеей равной свободы. Но это противоречие скорее кажущееся, чем реальное. Само существование централизованного органа, которому в равной степени подчинены все, поддерживает в подданных уверенность в том, что имеется хотя бы один уровень, на котором у них есть что-то общее, даже если это всего лишь равная степень подчиненности одной и той же властной структуре. Это общее для всех свойство и сопутствующее ему осознание морального единения индивидуумов может затем стать базисом для формирования и расширения диапазона общих черт, что было немыслимо в обществе, где социальные роли и права [личности] определялись исключительно обычаями. В историческом плане в этом и заключалась главная роль европейского государства. Оно обеспечило то, что можно назвать “прогрессом равенства”.
Глубинная связь между государством как политической формой и индивидуумом как организующей социальной ролью проливает свет и на феномен национализма. Как уже отмечалось выше, Монтескье считал, что национальные государства Западной Европы могли оставаться “умеренными” режимами [с.114] и избегать тирании только при поддержании той чести”, которая предполагала социальное неравенство в рамках аристократического общественного устройства. Он полагал, что равенство и гражданство, как они понимались в античных полисах, были неприемлемы для Европы того времени, поскольку установление равенства “страха”, имевшее место в империях, где господствовали деспотические режимы, было бы совершенно нежелательно. Монтескье не понимал, что национальное государство, обеспечившее социальное равенство через установление своего суверенитета, подготавливало почву для новой концепции достоинства, для того, что можно назвать демократическим достоинством. Последнее является нравственно приемлемым содержанием национализма. Оно утверждает моральное значение равного общественного статуса как атрибута государственного строя, гарантирующего гражданам равное уважение и равные права.
Стремление утвердить свое равноправное положение как гражданина национального государства, – гражданина, не являющегося членом привилегированной касты, в отличие от античных граждан, – создает новую концепцию достоинства, которую Монтескье, придерживавшийся аристократических предрассудков, не признавал. Сегодня эта концепция достоинства исключительно важна для понимания чаяний некоторых региональных и этнических сообществ, которые еще не обрели государственности, – стремлений к утверждению своей групповой самобытности и формированию государственного суверенитета. По мере ослабления плановых и феодальных разграничений возникает необходимость в формальном закреплении равенства в статусе, с тем чтобы тенденции к этническому или языковому обособлению не приобрели разрушительного характера. Эту задачу может решить только государство. Г-жа Тэтчер прославилась своим высказыванием о том, что “такого феномена, как “общество”, не существует”, существуют только индивидуумы. Однако на самом деле такого феномена, как индивидуум, понимаемого как публичная и обеспеченная правовой санкцией роль, без государства не существует.
Не стоит забывать о том, насколько сложным может быть процесс создания государства. Нельзя в одночасье принять [с.115] решение о создании государства и быть уверенным, что дело завершится успехом. Наглядным примером тому могут служить проблемы, с которыми столкнулись постколониальные африканские государства в процессе преодолении трайбализма и создания национальных общностей под лозунгами борьбы за государственный суверенитет. Так, до сих пор быть кенийцем имеет для местных жителей меньшее значение, чем принадлежать к племени кикуйо. Трайбализм отличается от национализма тем, что он не предполагает статусного равенства внутри этноса. Как мы видели, племенные особенности позволяют отличить “своих” от “чужих”. Эти особенности обеспечивают членам племени осознание своей принадлежности к нему, но не обеспечивают их статусного равенства. Напротив, современный национализм паразитирует на понятии государственности, на равенстве статуса, порождаемом государством. Регионы и этнические группы оскорбляются, если ощущают, что их представители не пользуются равными с другими уважением и правами. Таким образом, оскорбление национальной гордости влечет за собой унижение достоинства и самоуважения отдельного человека.
Проблемы, с которыми некоторые европейские национальные государства столкнулись при попытках объединить региональные и этнические образования под эгидой своего суверенитета, должны служить знаменательным предостережением против недооценки значимости накапливающейся в этих образованиях негативной энергии. Так, сохранение чувства ущемленности или униженности в сравнении с нацией, которая, по их мнению, больше других выигрывала от формирования государства, без сомнения, способствовало росту сепаратизма в Каталонии, на Корсике и в Шотландии. Сепаратистские настроения развиваются тогда, когда люди ощущают, что их статусное равноправие как подданных государства существует больше на бумаге, чем в реальности.
Если сдерживание демократического достоинства оказалось столь непростой задачей даже для старейших и наиболее благополучных стран Европы, можно себе представить, насколько мощными могут стать подобные побуждения, если [с.116] при создании федеративного государства в Европе какой-либо народ сочтет себя ущемленным. В этом случае притязания на легитимность, основанные на роли государства в формировании самосознания личности, утратили бы почву, то есть правовая структура, формально гарантирующая гражданское равенство, воспринималась бы как инструмент неравноправия, служащий интересам “привилегированного” региона или этнической группы.
Риск возникновения такой ситуации довольно высок даже в небольших федеративных государствах, о чем свидетельствует пример Бельгии. Но он многократно возрастет, если вся Европа превратится в федеративное государство. Со стороны тех, кто выступает за федеративную Европу, было бы неблагоразумно отрицать или даже преуменьшать этот риск. Им следует сделать все, чтобы свести его на нет. Это еще один довод в пользу того, что конституционные формы имеют огромное значение.
Что показывает этот краткий экскурс в историю национализма? Он показывает, что писаная конституция может и должна внести решающий вклад в формирование самосознания каждого общества, организованного в форме государства. Писаная конституция выявляет и узаконивает роль государства в создании общества индивидуумов, обращая внимание на то, как государство воспитывает во всех своих субъектах чувство основополагающего, или морального, равенства. Только понимание того, что государство делает для нас, обеспечивая реальные основы для [наделения граждан] ролью индивидуумов, может помочь выяснить, чего еще мы вправе ожидать от государства. Именно с этим связана необходимость оценки различных форм конституции.
Как вписывается федерализм в эту общую картину? На первый взгляд федерализм кажется наиболее очевидной и “естественной” формой государства, ибо его основной характеристикой является предоставление каждой местности и каждому региону достаточно широких полномочий и прав для самостоятельного решения своих внутренних проблем и передача центру того объема власти, который достаточен для выполнения общегосударственных функций. На самом деле [с.117] федеративная форма правления – казалось бы, такая естественная – является наиболее комплексной и сложной. Она предъявляет высокие требования к нравственному и интеллектуальному уровню народа, избравшего эту модель самоуправления. Почему? Потому, что федерализм стремится минимизировать принуждение и максимизировать добровольное и сознательное соблюдение гражданами законов, предназначенных защищать не только региональные и местные, но и общенациональные интересы.
Это отметил более 170 лет назад французский историк и политический мыслитель Франсуа Гизо. Он утверждал, что успех федерализма требует исключительно высокого уровня образования и нравственности населения. Многообразие сфер власти, созданное федеративной системой, предполагает наличие в обществе богатого идейного и нравственного потенциала. Столь комплексная система может нормально функционировать, только если ей соответствуют новые качества личности. Подобно тому, как возникновение государства способствует вычленению первичной социальной роли, по отношению к которой все остальные становятся вторичными, федеративная система приводит к расчленению этой первичной роли. Роль гражданина приобретает как местное и региональное, так и общенациональное измерения с различным набором прав и обязанностей. Сложность системы возрастает, если в целом она ограничивается правами, закрепленными в конституции. Очевидно, что в условиях федерализма существует постоянная опасность коллизии юрисдикции.
Из этого следует, что в федеративном государстве соблюдать общественные установления труднее, чем в унитарном. Возникают разногласия по теоретическим и практическим вопросам, которые необходимо постоянно регулировать и корректировать. Вытекающая отсюда проблема состоит в появлении временных и частичных разночтений правовых обязательств, обусловленных созданной федерализмом множественностью сфер власти, и замедленной интеграцией их в единую правовую систему. Именно ввиду постоянной угрозы коллизии юрисдикции в федеративном государстве неизбежна та или иная форма судебного контроля. [с.118]
Даже если эти коллизии и признаются недостатком федеративной системы, у нее имеется преимущество, которое легко его перевешивает. Я имею в виду ее воздействие на [формирование] у граждан чувства справедливости. Федеративные системы воспитывают в гражданах более комплексное и адекватное чувство справедливости. В этом состоит еще одно важное открытие, сделанное Токвилем в Америке. Он обнаружил, что одним из положительных результатов формального признания и защиты региональной и местной автономии в рамках федеративной системы является то, что она способствует возникновению новой теории интересов.
Во времена Токвиля в Европе существовали две конкурирующие теории интересов – одна, исходившая из принципов утилитаризма, трактовала интересы общества как совокупность личных интересов индивидуумов; другая, изложенная в произведениях Руссо, постулировала существование объективного интереса общества, не зависящего от личных предпочтений его членов. Эти теории обусловливали друг друга. Обе они игнорировали интересы, лежащие между интересами личности и ассоциации, то есть государства. Познакомившись с американской моделью федерализма, Токвиль предложил теорию концентрических интересов, которые, исходя из интересов индивидуальных, захватывают тем не менее интересы групп и регионов, менее широких, нежели государство в целом. Такая теория исправляла недостаток индивидуалистической, или протолиберальной, модели общества, которая сформировалась в Европе в семнадцатом веке.
Представление об интересах как о расходящихся концентрических кругах – по образцу американских городков, графств и штатов – помогло сформировать у населения пороговое чувство справедливости, отторгавшее теории, ставившие во главу угла либо совокупные индивидуальные запросы, либо овеществленные запросы всех. Оно дало гражданам возможность выделять [из общей массы] интересов те, которые следует учитывать при решении вопросов государственной политики. Новая теория послужила наглядным примером того, как политическая система может способствовать нравственному воспитанию граждан и обострению в них чувства [с.119] справедливости. Собранные воедино, конституционные положения, воплощенные в федерализме американского типа, породили концепцию интересов, известную как плюралистическая. Так, воздействуя на восприятие нами своих собственных интересов и обеспечивая нас ориентирами для перемещения в конкретном социальном пространстве, конституции становятся неотъемлемой частью нашей внутренней сущности. Они помогают нам удерживать наши намерения и действия в правовых рамках.
Чем больше наши представления о справедливости отражают устройство государства и сами отражаются в нем, тем большую легитимность оно приобретает в наших глазах. В этом случае установленные государством основополагающие процедуры укрепляют нашу лояльность, несмотря на испытания, которым она может подвергаться в результате проведения государственной политики, противоречащей нашим интересам или не соответствующей нашим представлениям о справедливости. Парадоксально, но подведение конституционной базы под автономию и интересы регионов в духе федерализма укрепляет чувство справедливости, давая гражданам возможность проводить различия между публичными процедурами принятия решений и конкретными политическими результатами. В свою очередь, уверенность в справедливости публичных процедур является единственной истинной гарантией прочности свободных институтов и способности народа к самоуправлению.
Не думаю, что с моей стороны наивно делать подобные заявления о важности писаной конституции. Я вполне отдаю себе отчет в том, что граждане не слишком часто обращаются к таким документам или имеют только самое общее представление о конституциях своих стран. Но важно не это. Как мы видели, либеральные конституции оказывают огромное воздействие на многие стороны жизни граждан и привносят в их самосознание организующее начало. Конституции структурируют наше сознание.
Для этого в конституции того или иного государства, унитарного или федеративного, существуют три способа: она предусматривает формальное разграничение исполнительной, [с.120] законодательной и судебной властей; определяет взаимоотношения между центром и периферией общества; и, наконец, она законодательно закрепляет и защищает широкий диапазон основных гражданских прав.
Разделение властей важно не только потому, что оно конкретизирует различные функции управления – например, отделяя законодательство от правоприменения, – но также потому, что оно утверждает важность исполнения различных властных функций разными структурами. Прежде всего эта мера призвана развеять представление о том, что сфера управления – это нечто монолитное, некая единая структура власти. Она показывает, что правовое единообразие вовсе не предполагает слияния властей. Несомненно, разделение властей создает проблемы для политической системы. Так, критики утверждали, например, что в Соединенных Штатах оно ведет к почти перманентной конфронтации между президентской властью и Конгрессом. Однако легитимный конфликт, санкционированный самой политической системой, может весьма благотворно отразиться на сознании граждан. Напротив, одним из серьезных недостатков британской политической системы в том ее виде, в каком она развивается с восемнадцатого века (когда, по иронии судьбы, она вдохновила Монтескье на создание теории разделения властей), является то, что нарастающее слияние властей не прививает гражданам вкуса к тонкостям конституционных норм. И действительно, ставя законодательную власть под контроль исполнительной (посредством парламентского большинства), она снижает интерес к самому процессу управления, делая принимаемые решения как бы оговоренными заранее.
Напротив, взаимоотношения между центром и периферией, регламентируемые конституцией, могут быть задуманы таким образом, чтобы инкорпорировать элементы неопределенности в работу политической системы. Даже в унитарном государстве всенародные выборы органов местного и регионального управления, ответственных перед судами и своими избирателями, не позволяют рассматривать их чиновников просто в качестве орудий центрального правительства, призванных выполнять его распоряжения. Известная степень [с.121] местной и региональной автономии, обусловленная всенародными выборами, ограничивает, хотя бы на время, возможности центрального правительства навязывать свою волю на местах.
Федеративная система гораздо жестче ограничивает возможности центральной власти. Федерализм предоставляет провинциям или штатам их долю суверенитета, сферу полномочий, которые центральная власть не может ни отменить, ни изменить в одностороннем порядке. Полномочия как центрального правительства, так и периферийных органов власти базируются на конституционной основе, то есть суверенитет оказывается разделен между ними. Основной закон предусматривает разделение законодательных и исполнительных прав между центром и периферией. Таким образом, в федеративной системе деятельность центрального правительства в определенных сферах может практически постоянно сталкиваться с препятствиями, если, конечно, общественное мнение не настолько возбуждено, чтобы добиваться внесения поправок в конституцию. Федерализм укрепляет осознание возможности допущения легитимных конфликтов внутри политической системы.
Преимущества федеративной системы над унитарной можно проиллюстрировать примерами из новейшей британской истории. Британское правительство не натолкнулось на серьезные правовые препятствия, когда решило осуществить радикальные изменения системы местного самоуправления. В 70-е и 80-е годы сменявшие друг друга правительства не только реформировали местные органы самоуправления до неузнаваемости, но также фактически лишили их собственных источников доходов и тем самым ужали их автономию до минимума. Такое своевольное обращение с местными органами власти показывает, что унитарная система, основанная на верховной власти парламента, не накладывает официальных ограничений на реформаторскую деятельность правительства, даже если речь идет об искоренении традиционных местных властных структур и региональных форм самоуправления. Принцип “чистого листа”, возникающий вместе с идеей суверенитета, если он не ограничен писаной конституцией, которая [с.122] формально рассредоточивает правовые полномочия, ставит местные и региональные органы власти в полную зависимость от центрального правительства, превращая их практически в игрушки в руках последнего.
Из трех способов, которыми конституционная система воздействует на общественную жизнь, наиболее значимы определение и защита основных прав. Право на судебный контроль ставит суды в положение, когда у них могут возникнуть разногласия с всенародно избранными органами власти и их руководителями. На первый взгляд практика предоставления невыборным судьям возможности участвовать в формулировании государственной политики кажется недемократичной. Однако такое впечатление обманчиво. Как заметил Токвиль еще в 30-х годах девятнадцатого века, судебный контроль – это самое эффективное средство борьбы либеральной демократии против популистской формы демократии – ничем не ограниченного принципа большинства.
Функционирование судебного контроля в Соединенных Штатах вызвало неоднозначную реакцию в Европе. Оскудение языка прав, которое, как я уже говорил, является, главным образом, результатом влияния экономической науки и утилитарной философии, иногда толковалось как неизбежное следствие предоставления судьям несвойственных им полномочий, которые, так сказать, снимают с них все ограничения. Я считаю, что это далеко не так. Удивительно, но американские судьи не стремились вторгаться в политику, хотя и были вынуждены делать это по причине определенных особенностей американской политической системы – в частности, вследствие нежелания выборных ветвей власти заниматься вызывающими наибольшие споры проблемами, такими, например, как аборты.
Следует отметить две особенности американского института судебного контроля. Одна из них связана с его заметным воздействием на политическую культуру страны. Об этой культуре часто говорят, что она основана на правах. Но что это значит? Вовсе не то, что судьи могут использовать зафиксированные в конституции права для объявления того или иного законодательного акта или указа исполнительной власти [с.123] неконституционным. Это значит, что роль американской конституции в процессе социализации весьма и весьма значительна. Ее вклад в этот процесс поднимается до уровня самосознания людей. Иногда это приводит чуть ли не ко вседозволенности, что видно на примере все еще широко распространенного сопротивления планам по установлению контроля над продажей оружия, даже после случаев кровавой бойни, устраиваемой вооруженными подростками. Однако более важна другая сторона медали. Такая политическая культура способна помочь неблагополучным и малообеспеченным гражданам осознать собственную ценность и придает им уверенность, позволяющую требовать справедливости. Полуграмотный житель Алабамы, требующий соблюдения своих конституционных прав, может быть в чем-то смешон, но все же представляет собой благородное зрелище.
Формирование таких взглядов не только благородно, но и целесообразно для либерального конституционного порядка. Нередко в печати превозносится лишь одна ценность политических систем – способность поддерживать общественный порядок или стабильность. Но создавать политическую систему исключительно ради обеспечения социальной стабильности – значит попадать в опасную ловушку. Предоставление людям возможности выражать свое недовольство и протестовать против допущенной в отношении них несправедливости не менее важно, чем обеспечение законных средств мирного урегулирования социальных конфликтов. Полуграмотный житель Алабамы, требующий уважения к своим конституционным правам, занимает по отношению к государственной власти именно ту позицию, которую следует поддерживать.
Нам нужны активные граждане, а не покорные субъекты. Они нужны не только потому, что этого требует наше чувство самоуважения, но и потому, что в конечном счете активные граждане являются лучшей гарантией общественного порядка, чем пассивные субъекты.
Обратимся в качестве примера к Северной Ирландии. Если бы там существовали судебный контроль и основанная на признании гражданских прав политическая культура, то они могли бы способствовать предотвращению эскалации [с.124] насилия и продолжительной конфронтации между католическими и протестантскими общинами. Что вызвало бы такую перемену? Важнейшим отличием, привносимым судебным контролем в политическую систему, является дистанцирование судебной власти от других ее ветвей – законодательной и исполнительной. Такое дистанцирование порождает в общественном сознании уверенность, что граждане могут обращаться в суд с жалобами на другие ветви власти и надеяться, что там примут меры, которые последние – более подверженные влиянию мнения большинства – не смогли или не захотели принять. И если бы средства судебного контроля были с самого начала доступны североирландским католикам, считавшим, что их дискриминируют при приеме на работу, найме жилья и т. д., они, возможно, и примирились бы с британским государством. Таким образом, судебный контроль способен играть важную легитимизирующую роль, ослабляя соблазн обращения к прямым действиям.
Для того чтобы закрепленные конституцией права и судебный контроль могли играть подобную роль, необходимо выполнить одно неформальное предварительное условие. Чтобы понять, зачем это нужно, достаточно вспомнить о традиционной враждебности, с какой британцы относятся к наделению судей чрезмерной властью, враждебности, особенно заметной у левой части британских политиков. Исходит ли она от внутреннего протеста против конституционного закрепления прав? Не думаю. Скорее всего, это идет от сильного и порой, быть может, небезосновательного подозрения, что британское юридическое сословие, из которого вышли почти все судьи, само по себе имеет слишком узкую и привилегированную социальную базу. Подозрение, что закрепленные права могут стать средством получения социальных привилегий, дискредитировало, по крайней мере до последнего времени, идею усиления судебной власти в глазах британских левых.
В демократическом государстве юридическое сообщество должно быть открытым и восприниматься как открытое. Оно должно показывать пример социальной мобильности, чтобы не вызывать подозрений в антидемократизме. Говоря об американском [с.125] юридическом сословии, Токвиль заметил, что оно играет в политической системе квазиаристократическую роль. Судебный контроль является мощным средством ограничения действия принципа власти большинства, орудием борьбы с примитивной, или популистской, формой демократии. Возможности судебного контроля могут быть расширены лишь при условии облегчения доступа к юридическому образованию и обеспечения возможности беспроблемного вступления в юридическое сообщество. Именно поэтому американские юристы по-прежнему доминируют в политической системе. Ничто не внесло более весомого вклада в формирование у граждан Соединенных Штатов ощущения открытости возможностей, чем сравнительная доступность юридического образования, притом что диплом юриста служит там ключом к успешной карьере во многих областях. Этот тип мистической связи между основными правами и социальной мобильностью и придает американской демократии ее неповторимый либеральный характер.
Какие претензии обычно вызывают нынешние социальные и экономические перемены в Европе? Это недовольство разрушением традиционных социальных связей, возникновением нового, “нечеловеческого” масштаба социальной организации, бездушием рыночного рационализма, разрушительным воздействием конкуренции и мобильности на традиционные ценности общества – религию, семью и местную общину. Но что, собственно говоря, давали религия, семья и местная община? Они обеспечивали ориентиры для правильного поведения и с позиций морали оправдывали поступки, считающиеся законными. Удивительно, но либеральная конституция, ориентированная на защиту основных прав человека, выполняет точно такую же функцию! Разумеется, она делает это не столь осязаемо и интимно, как семья. Напротив, она стоит ближе к религии, столь долго служившей на Западе моральным и поведенческим кодексом. И здесь мы снова сталкиваемся с либеральным конституционализмом как суррогатом религии и последним пределом европейского христианства. [с.126]
предыдущая |
следующая |
|||
содержание |